Неожиданно возникшая проблема этого человека, которого уже трясло… что мне сказать ему? Я еще был полон Вацлавом, а здесь передо мной этот человек, давящийся рвотой – хватит, хватит, хватит! – и молящий о пощаде. Как во внезапном озарении я понял всю неразрешимость ситуации: я не мог его оттолкнуть, ибо теперь его смерть усугублялась его трясущейся передо мной жизнью. Он пришел ко мне, он сблизился со мной и в результате вырос до гигантских размеров, его жизнь и его смерть вздымались теперь передо мной до небес. И одновременно его появление возвращало меня – освобождая от Вацлава – службе, нашей операции под руководством Ипполита, а он, Семиан, пре-вращался лишь в объект нашей операции… и как объект был отброшен вовне, исключен из нашего круга, и я не мог даже поговорить с ним откровенно, я должен был соблюдать дистанцию и, не под-пуская его к себе, маневрировать, хитрить… и мгновенно душа встала на дыбы, как лошадь перед непреодолимым препятствием… ведь он взывал к моей человечности и шел ко мне как к человеку, а мне нельзя было видеть в нем человека. Что мне ему ответить? Одно важно – не подпускать его к себе, не дать ему завладеть мной, пролезть в меня!
– Пан Семиан, – сказал я, – идет война. Страна оккупирована. Дезертирство в таких условиях – это роскошь, которую мы не можем себе позволить. Каждый должен следить за каждым. Вы это знаете.
– Это значит, что… вы не хотите… говорить со мной откровенно?
Он помолчал минуту, как бы смакуя молчание, которое все более нас разделяло.
– Пан, – сказал он, – с вас никогда портки не падали?
Я снова ничего не ответил, увеличив дистанцию.
– Пан, – сказал он терпеливо, – с меня все это спало – я безо всего. Поговорим без церемоний. Уж если я пришел к вам ночью как незнакомый к незнакомому, то давайте поговорим без уловок, хорошо?
Он замолчал и ждал, что я скажу. Я ничего не сказал.
– Мне безразлично ваше мнение обо мне, – добавил он равнодушно. – Но я выбрал вас – моим спасителем или убийцей. Что вы выберете?
Тогда я пошел на явную ложь – явную не только для меня, но и для него – и этим окончательно отбросил его от нашего круга:
– Я не знаю, что бы вам могло угрожать. Вы сгущаете краски. Это нервы.
Мои слова раздавили его. Он ничего не говорил – но и не двигался, не уходил… застыл в про-страции. Будто лишил я его самой возможности уйти. Я подумал, что это может длиться часами, он не двигается, зачем ему двигаться – остается, угнетая меня своим присутствием. Я не знал, что мне с ним делать, – и он не мог мне в этом помочь, ведь я сам его отверг, отбросил и без него оказался в одиночестве перед ним же… Он был у меня в руках. И между мной и им не было ничего, кроме рав-нодушия, холодной антипатии, отвращения, он был мне противен! Собака, лошадь, курица, даже червяк были мне более симпатичны, чем этот мужчина уже в летах, потасканный, с лицом, на кото-ром отпечаталось все его прошлое, – мужчина терпеть не может мужчину! Нет ничего более отвратительного для нас, мужчин, чем другой мужчина, – речь идет, разумеется, о мужчинах старшего возраста, с отпечатавшимся на лице прошлым. Непривлекателен он был для меня, нет! Не в силах он привлечь меня на свою сторону. Не мог он втереться ко мне в доверие. Не мог понравиться! Он отталкивал меня своей и духовной сущностью, и физической, как и Вацлав, даже сильнее – он отталкивал меня, как и я его отталкивал, и мы уперлись рогами, как два старых буйвола, – и то, что я ему был отвратителен в моей потасканности, еще более усиливало мое отвращение. Вацлав, а теперь он – оба омерзительны! И я с ними! Мужчина может быть сносен для мужчины только как отказ, когда он отказывается от самого себя ради чего-то – чести, добродетели, народа, борьбы… Но мужчина только как мужчина – какая мерзость!
Но он меня выбрал. |