Изменить размер шрифта - +

Будь умница.

Твоя бабушка Н. Кузьмина»

 

Я не читала — просто смотрела на выцветшие синие чернила бабушкиного вечного пера. Вечного… Смотрела так пристально, что брызнули из глаз нежданные слезы, болью сдавило грудь. Где он, этот мир весенних цветов, семейной любви, мир долга, труда и бодрости? Давно нет на земле бабушки — умной, мягкой, щедро-строгой сероглазой волжской красавицы Нины Федоровны, нет крутого нравом, черноглазого донского орла — нежного сердцем деда Павла Ивановича, нет стойкой, истовой твердыни духа — кроткой и по-детски веселой няни Марьи Андреевны — тети Маши… Нет и меня — девочки, выросшей в их любви и заботе. А ведь эти сильные, прекрасные, смелые люди — они любили меня… Любили! Умерли все как-то быстро, друг за другом, ушел отец, и мать стала жить своей, недоступной мне жизнью… Умерли и покинули… И я, оказывается, забыла, какая бывает жизнь. И любовь. И забыла, какая была я…

Смогу ли? Смогу ли я написать такое письмо внучке? Вырастить в семейной любви сына? Бездонный чистый колодец, прозрачный родник блага — а есть ли он во мне?

Глядя на острые вершины темных вековых елей из окна поезда, резвящегося в костромских непроходимых лесах, я думала. И молчала. Искала Полустанок? Нет, это вокзал. Большая деревня, село? Нет, называется — город. Райцентр. Поезд стоит две минуты. Площадь, пара автобусов. Из них один — наш.

Но сперва в магазин, за водкой. Фирменный магазин Костромского винного завода располагался прямо на площади — чтоб сподручней было прозрачную его продукцию развозить от вокзала по деревням. Весь магазин — длинный дощатый прилавок, вокруг которого наспех возведена дощатая же постройка. Доска серая, полунощная — та, что так идет к неяркому северному небу. И наличники должны быть при такой доске не резные — гладкие, зато пронзительно синие, при белых оконных рамах.

За прилавком высились полки — в доску же шириной. Глаза разбежались: «Уланская» да «Дворянская», «Гвардейская» да «Гренадерская», но важнее всех — простая, чистейшая «Пшеничная», на белой этикетке — поле желтое, небо синее, да зеленый лес…

Успели на автобус, поехали. Солнце белое, а жаркое, небо — прозрачная акварель. Поля по обеим сторонам серого пустынного шоссе, дальше лес. Бурьянные поля, но есть и жнивье. В окно пахнуло привядшей полынью, кислым торфяником, сладковатой прелью отходящих от ночного заморозка трав. Пусто как-то.

Я оглянулась на соседей, присмотрелась. Народу в автобусе немного, и едут молча. Лица не сказать красивые — а родные. Будто вдруг все разом вспомнились. Сероглазые, русые, скромные мои родственники. Родня.

Водитель — складный молодой парень, видно, шоферит после армии — наддал газу, и автобус резво взбежал на длинный взгорок. Бескрайнее открылось раздолье. В окне справа, далеко внизу, почти у горизонта, мелькнуло что-то неправдоподобно синее, как синька в сельском магазине.

Поля вокруг, небеса, дорога, избы вдоль дороги — все, все — внизу, вверху, по сторонам, насколько хватало взгляду — все в этом краю было неярким. А она — эта полоса, то широкая, то совсем узкая, почти исчезающая до тонкой нити, еле заметной среди серых холмистых берегов, — она была именно того иссиня-синего цвета, что и колер, которым красили здесь наличники. Она не сверкала, не блестела, не переливалась — ей это было не нужно. Она не нуждалась в солнце. Она сама была — бесконечное синее солнце, чистый, неразбавленный ультрамарин.

— Смотри, вот она, Унжа.

Автобус мчал беспечно и весело, и упругий встречный ветер обтекал его белый, упрямый, как у теленка, лоб.

Шоссе бежало прямо вперед, и небо было так близко, будто выше нас нет уже ничего — даже птицы летели вровень: вспугнутые с проводов серые сорокопуты, стайки сбившихся к перелету дроздов, стремительные дикие голуби, редко — ястреб …

— Маслово!

Но поля были пустынны.

Быстрый переход