Изменить размер шрифта - +
Драмы, трагедии, тихие мечтательные сказки… Где-то вдалеке прошумит по шоссе лесовоз — и снова все стихнет. В овраге у самой Унжи пролает в тумане лиса, и вот уж улыбается месяц, и рядом с ним на щеке потемневшего неба появляется голубая прелестная родинка — это Венера. И синим огнем полыхает, дрожа, Сириус — собачья звезда.

Вскоре пришла пора и для людей. До сих пор, давая новым жителям время освоиться, наладить хозяйство, они не показывались. Но на крыльце мы находили то трехлитровую банку молока, то корзинку с картошкой или огурцами, то бруснику в лукошке. Нужно было благодарить и знакомиться.

Сперва перешли через луг — к ближайшим соседям, Николай Иванычу и тете Нюре. На следующий день — к бабе Нюре — совсем старенькой, одиноко живущей в опустевшей деревне. Потом — все дальше, в Афанасьево — к дяде Мише Лебедеву с женой — тетей Ниной, и сыновьями.

Наконец, к москвичам. К ученым. К сотрудникам Академии наук, теперь снова, как при Ломоносове, Российской.

Отпуска, у многих бессрочные, кончались. Так ученые хотели думать. Так думали. И к концу сентября засобирались — не домой, потому что настоящий дом у многих был уже здесь, на Унже. Как предпочитали говорить, в Костроме. Засобирались на работу, в Москву, в свои институты.

Здесь был физик-атомщик, ликвидатор Чернобыля. Он не просто жил. Он лечил и лечился. Лечился сам и отчаянно боролся с отчаянием. Лечил своего коллегу-сына. Оставалось только три средства. Первое было — баня. Баня, построенная неизвестным нам человеком сто лет назад в деревне Афанасьево, у дома на Владимирском тракте — дома, слышавшего звон кандалов ссыльных. Баню, как и дом, судьба сохранила для спасения невинных и героических детей русской земли от мучительной гибели. Теперь это был дом отца и сына — и в бане они парились ежевечерне.

Второе средство было — работа. Изнурительная, до седьмого пота, чем тяжелее, тем лучше — до грани выносимого и чуть сверх этой грани. Такой работы здесь было — невпроворот. Вырыть колодец; поставить забор; поднять дом и поменять нижние венцы; натаскать валуны с поля для разных хозяйственных нужд… Работе в деревне ни конца ни края, только начни. И они начали — вот уж тому лет семь.

И, наконец, третье средство было — водка. Водка Костромского завода — «Уланская» и «Гвардейская», «Драгунская» и «Дворянская», а главное — та самая, чистейшая, как слеза, «Пшеничная»: белая этикетка, а на ней — желтое поле, синее небо да зеленый лес. Водка принималась строго после бани, под огурчики, грибочки и окорочка Буша.

Здесь были профессора, ежедневно выполнявшие свою привычную норму — минимум две страницы в день, лучше — поболе. Вытесненные безденежьем с подмосковных дач — у кого были, те их сдавали, чтоб прокормиться зимой, кто снимал — перестал, и сдавал на полгода квартиру. Профессора, доценты, старшие и младшие научные сотрудники Академии Российской и созданного при ней Московского университета осваивали новые места поселений.

Здесь мхом поросли обломки древней цивилизации. Дно Унжи устлано было многослойным черным топляком — при советской власти десятками лет шел сплав. До того по Унже к Макарьеву, к Нижнему бегали пароходы, и какие имена были на борту — Зевеке, Багров, Пулин…

 

В деревне Никитино, за оврагом, где по вечерам теперь лаяли лисы, работал кирпичный заводик. В Афанасьево варили стекло. В Лединах было кожевенное производство. В Халбуже стояла винокурня. Сыроварни и маслодельни — чуть не в каждой деревне. Стада паслись по заливным лугам, и в сумерках блеянье романовских овечек колокольчиком звенело под тягучий голос сытых коров на теплых и пыльных дорогах к дому. И всюду голубел лен, всюду мочили его, драли, пряли и ткали.

Быстрый переход