— Грехопадение всегда ужасно, но уж в таких масштабах… Я, наверное, опять брюзжу?
— Нет, ты говоришь справедливо. — Никита поцеловал мать в щеку. — Это все, что ты знаешь о югах?
— Почти. Все эти «юги», как ты говоришь, составляют одну махаюгу, тысяча махаюг — одну кальпу, то есть один день жизни Брахмы, а живет Брахма сто лет.
— Долго‑то как!
Мать засмеялась.
— Да уж, не то, что мы.
— А потом? Ну, прожил Брахма, допустим, свои сто лет, что потом?
— Потом уничтожаются все миры, цивилизации, существа и сам Брахма. Следующие сто лет длится «божественный хаос», а затем рождается новый Брахма. Что это ты вдруг заинтересовался? Отец оставил целую библиотеку по индийской и буддистской философии, но раньше ты ею пренебрегал. Вот твой друг — японец, тот все проштудировал.
Никита взглянул на часы.
— Он фанатик подобного рода литературы, мне это не дано. Ну, я побежал, ма?
— Беги. Будь осторожен, что‑то мне тревожно.
Они расстались. Машина Сухова стояла без бензина, и мать уехала на трамвае, а он сел в метро и направился на поиски Ксении.
Увидеть ее захотелось непреодолимо. А еще тянуло рассказать ей историю с убийством странного старика в парке и о передаче им знака в виде пятиконечной звезды. «Символ вечности и совершенства»… Никита привычно взглянул на ладонь, вернее, на запястье, потому что звезда, оставаясь коричнево‑розовой, как заживший ожог, переместилась уже на запястье, имея явное намерение погулять по руке. Она почти не беспокоила, разве что изредка отзывалась на какие‑то внешние или внутренние раздражители вибрацией тонких ледяных укольчиков, но именно этот факт и заставлял сердце Сухова сжиматься в тревоге и ждать неприятностей.
В конце концов он решил объясниться с Такэдой, а если тот не сможет помочь — пойти к косметологу и попросить свести пятно с кожи.
На Тверской, в переходе, уже недалеко от студии Ксении Красновой, Никита стал свидетелем грязной сцены: двое молодых людей, неплохо одетых — в джинсы, кроссовки «Рибок» и черные майки, выхватили у инвалида, просящего милостыню, его картуз с деньгами и, не слишком торопясь, пересекли переход, не обращая внимания на возмущенные возгласы женщин и крики инвалида.
Обычно Сухов не вмешивался в подобные конфликты, считая, что этим должны заниматься соответствующие службы, да и характер у него предпочитал компромиссы, хотя и до определенного предела: и отец, и мать сумели дать сыну понятия долга, чести и совести. Почему вдруг его потянуло «на подвиги» именно в этот момент, он не анализировал, вероятно, сработала еще одна черта характера — нередко он подчинялся ветру настроения.
Парней он догнал на лестнице, задержал за плечо крайнего слева, белобрысого, с мясистым затылком.
— Минутку, мальчики.
Реакция юношей, указывала на то, что они хорошо отработали операцию отхода: оба рванули наверх и в разные стороны, сметая людей на пути, но тут один из них вместо «родной» голубой формы разглядел костюм Никиты и свистнул. Они сошлись и, как ни в чем не бывало, двинулись навстречу Сухову, поигрывая бицепсами.
— Че надо, амбал? — спросил белобрысый, во взгляде которого невольно отразилось уважение: Никита был выше каждого из них на полголовы и шире в плечах.
— Верните деньги инвалиду, — тихо сказал танцор, чувствуя неловкость и какое‑то злое смущение; он уже жалел, что ввязался в эту историю.
— Какие деньги? — вытаращился белобрысый. Его напарник, потемней, с длинными волосами, в зеркальных очках, сплюнул под ноги танцору.
— Вали своей дорогой, накатчик. Или, может быть, ты переодетый щпинтиль, сикач?
Никита молча взял его за плечо, ближе к шее, нажал, как учил Такэда. |