Потрясающим отцом.
Толстяк сжал плечо друга, поблагодарил за утешение. Но отцом он, наверно, не станет никогда — таков удел вечно одиноких.
45
Он спустился на кухню “Лютеции”. Спросил шампанского у официанта, который хорошо к нему относился: раз он говорит по-французски без акцента, значит, он меньше немец, чем все прочие. Попросил полусухое, не в ведерке, без всего, просто бутылку. Рассыпался в любезностях. На улице было серо и мрачно. Кунцер считал декабрь самым уродским месяцем творения. Даже ругательство придумал по этому случаю: Scheissigdezember — “дерьмокабрь” — в одно слово. Официант вернулся с бутылкой, Кунцер поблагодарил.
Он проделывал это почти каждую неделю. С ноября. Клал бутылку в бумажный пакет, полный всего, что только можно найти в “Лютеции”, — главным образом деликатесов, гусиного паштета и фуа-гра — и уходил. Весь путь шел пешком, торжественно. Марш побежденных, марш кающихся, марш одержимых, неспособных забыть. Шел от “Лютеции” к перекрестку бульваров Распай и Сен-Жермен. Ужасающий, изнуряющий марш, Христов, крестный путь, о Голгофа Сен-Жермена! Он нес провизию, как тяжкий крест, чуть ли не жалея, что прохожие не бичуют его по пути. Так каждую неделю он шел на улицу Бак — к отцу.
* * *
В ноябре Кунцеру исполнилось сорок четыре года. Он никогда не был женат, слишком поздно встретил свою Катю. Ей было всего двадцать пять. Отныне ей всегда будет двадцать пять. Часто он мечтал, как женится на ней после войны. Не во время — не надо жениться во время войны. А теперь он женат на абвере, на рейхе. Но скоро они разведутся.
Сорок четыре года. Он посчитал: солдатом он пробыл дольше, чем человеком. Но с ноября ему больше не хотелось быть солдатом. За месяц до дня рождения благодаря показаниям Поля-Эмиля, он задержал на квартире в третьем округе Фарона, того страшного британского агента, о котором говорил Гайо. На кухне он нашел целую папку о “Лютеции”. Они планировали диверсию в штабе абвера, он вмешался вовремя.
Из квартиры великана доставили прямо в тюрьму Шерш-Миди, неподалеку от “Лютеции”. Сначала им должны были заняться мастера допросов из гестапо. Кунцер не пытал, да и вообще в “Лютеции” пытать не любили; сперва передавали задержанного в гестапо — на авеню Фош, на улицу де Соссе или в Шерш-Миди — и только потом доставляли в абвер давать показания, зачастую в жутком виде. Кунцер лично приказал отвезти Фарона в Шерш-Миди: из того ничего не вытянешь без предварительной обработки. Он поступал так всегда — за одним-единственным исключением: ту красивую девочку на велосипеде, из Сопротивления, так похожую на его Катю, он отвез в “Лютецию”, избавил от гестапо. Но она молчала, и ему пришлось бить ее самому, а бить он не умел. Пришлось собрать все свое мужество. Он вскрикивал, лупцуя ее по лицу. Первые удары были чуть ли не лаской. Он не решался. Только не Катю. Потом стал бить сильнее. Нет, это слишком тяжко. Тогда он попросил принести ему палку, или что угодно, лишь бы не притрагиваться к ней руками. Да, палкой лучше. Не так реально.
Едва великан прибыл в Шерш-Миди, едва с него сняли наручники, как он покончил с собой — проглотил таблетку. А ведь его обыскали. Кунцер лично сопровождал его, стоял рядом, но на миг отвлекся. Не успел он опомниться, как Фарон уже лежал на полу. Глядя на его огромное простертое тело, Кунцер подумал, что этот человек — настоящий лев.
В тот же день в Шерш-Миди доставили Поля-Эмиля на допрос к профессиональным палачам. Но он не произнес больше ни звука, хотя пытки длились три недели. В конце октября его обезглавили. “Наконец-то”, — подумал Кунцер чуть ли не с облегчением.
Кунцера поразил их последний разговор с Сыном в “Лютеции”, у него в кабинете. |