— Как бы я хотел его увидеть.
— Я тоже.
Молчание.
— Попик?
— Чего еще?
Клод был на нервах, плохо себя чувствовал, ему хотелось, чтобы Толстяк оставил его в покое.
— Я устал, — сказал Толстяк.
— Я тоже. День был долгий. Иди передохни, я за тобой зайду перед ужином.
— Не, я не про то… Я от войны устал.
Клод не ответил.
— Ты людей убивал, Попик?
— Да.
— И я тоже. Я думаю, нас это будет преследовать всю оставшуюся жизнь.
— Мы делали, что должно, Толстяк.
— Не хочу больше убивать…
— Ступай отдохни, Толстяк. Я за тобой попозже зайду.
Говорил он сухо, неприязненно. Толстяк встал и грустно ушел. Почему малыш Клод не хочет немножко с ним поговорить? В последнее время ему было одиноко. Он улегся под столетней сосной. Ему почудились звуки отдаленного боя. Незадолго до начала “Драгуна” союзники перехватили телеграмму Гитлера с приказом войскам покинуть юг Франции и вернуться в Германию. Разведслужбы постарались, чтобы приказ не дошел до частей, стоящих в Провансе: высадка застала их врасплох, и теперь их громили американские и французские войска. Господство рейха во Франции рушилось. Одновременно в Париже назревало восстание.
57
За задернутыми шторами, в полумраке, он сидел в своем кабинете и смотрел на Катю. Девятнадцатое августа. Американцы стоят на подступах к городу, вот-вот к ним подойдут и танки генерала Леклерка.
“Лютеция” опустела: все агенты абвера сбежали. Лишь несколько призраков в военной форме слонялись по гостинице, наслаждаясь напоследок ее роскошью. Шампанское, икра… Ну, проиграли войну, надо же что-то делать. Кунцер подошел к окну, просунул голову между тяжелыми полотнищами и пристально оглядел бульвар. Он знал, что пора уезжать. Остаться значит погибнуть. Дело шло к вечеру. Скоро год, как у него отняли Катю. Он схватил кожаный чемоданчик, положил туда Библию и обожаемое фото. Переложил еще раз, и еще, оттягивая отъезд. Все прочее больше не имело значения.
Он совершил последнее паломничество к номеру 109, тому, что занимал Канарис, наведываясь в Париж. Спустился пешком на первый этаж. У коммутатора, в столовых, в ресторане, в большинстве номеров было пусто. Германия скоро будет разгромлена. Как грустно. Все зря. Все утратило смысл — и он сам, и другие, и люди. Все, кроме разве что деревьев.
Он в последний раз налил себе кофе, выпил медленно, оттягивая роковой шаг. Когда он выйдет из гостиницы со своим чемоданчиком, рухнет последняя надежда. Он потеряет все, сыграет отбой, ему крикнут Vae victis, Германия будет разбита. Его Катя умрет под бомбами союзников, его Библия будет годиться лишь для молитв за мертвецов, а фото станет только траурным портретом.
С последним глотком ему показалось, что даже птицы больше не будут петь. Потом он вышел из “Лютеции”. Вежливо попрощался со швейцаром:
— До свидания, месье.
Швейцар ему не ответил: сегодня пожмешь руку немецкому офицеру, а завтра тебя расстреляют.
— Простите за весь этот бардак, — добавил Кунцер, пытаясь завязать разговор. — Знаете, все должно было быть не так. А может, и так. Уже не знаю. Теперь вы снова станете свободным народом, надо бы пожелать вам удачи в новой жизни… Но жизнь, месье, — самая большая катастрофа, какую только можно помыслить. Это точно.
И он удалился. Достойно. В последний раз отправился на улицу Бак. Поднялся на второй этаж, позвонил в дверь. Настало страшное время прощания.
Отец весь кипел от волнения:
— Правду говорят, что немцы отступают? Париж скоро освободят?
Он не замечал, что в руках у Кунцера чемоданчик. |