У меня рак, последняя стадия. Мне поэтому так жалко идей, что у меня постоянно появляются. Здесь есть хорошие ребята, но нет учеников — всё пропадёт втуне. А бояться… Я уже боялся в сорок восьмом — и как раз убежал сюда. Это не было связано с сессией…
«Сессия» была, понятно, одна — это Еськов понимал. Это была сессия ВАСХНИЛ сорок восьмого года, после которой были очереди на покаяние.
А причин уехать могла быть тысяча, с сессией прямо не связанных, и отчего убежал сюда человек, бывший заслуженным учёным, Еськов не понимал. Палеонтологов в общем-то целенаправленно не мучили, думал он, — нам не досталось какой-то отдельной «дискуссии», как это полагалось большим наукам. У нас просто время от времени сажали в чисто фоновом для того времени режиме.
Хотя всё могло обернуться и по-другому. Еськов помнил, как в 1949 году в «Правде» появилась статья «Об ошибках одного института» как раз про Палеонтологический институт: менделисты-морганисты, недооценка творческого дарвинизма.
Если б та статья была редакционная, то вариантов бы не было: суши сухари; но она оказалась за подписью академика грузинских наук Лео Кавиташвили.
Поэтому умным людям сразу стало понятно, что тут «возможны варианты». А самое главное — академик, который, как говорили, просто хотел сесть в очищенный от скверны институт директором, опоздал со своими разоблачениями: на дворе-то уже не 1948-й год, а 1949-й, и менделисты-морганисты совершенно уже неактуальны. Кто актуален? Правильно, безродные космополиты! А в руководстве института на тот конкретный момент тех космополитов — ну просто-таки ни одного, ну вот такие карты пришли на руки с той раздачи! Так что всё ограничилось открытыми партсобраниями с покаяниями. И, кланяясь на все четыре ветра, встал на трибуну каяться, к примеру, Борис Борисович Рененкампф, что он два года как перевел классическую книгу Симпсона про «квантовую эволюцию». Проявил Борис Борисович недостаток политического чутья, так ведь кто ж тогда-то знал, что Симпсон уже не классик, а мухолюб-человеконенавистник, вот, спасибо партии, что открыла нам глаза на это!
Но, в общем, отделались тогда легким испугом. А могли и не отделаться, да.
Еськов слушал умирающего, но бодрого внутренней бодростью старика и, как всегда, невпопад брякнул:
— А чего ж вы уехали-то?
Старый палеонтолог поднял на него глаза:
— Понимаете, у меня сын получил Героя посмертно. Мне даже прислали грамоту, а в сорок восьмом оказалось, что он жив и в Канаде.
Еськов отвёл глаза: да, это была неприятность.
— Но ведь жив! Какой хулиган! — дробным смешком рассмеялся старый палеонтолог. — Всех обманул. Вы знаете, я время от времени думаю, что он отсюда недалеко, и это даже бодрит.
Только когда Еськов вышел из барака, он сообразил, где он видел этого старика.
Он видел его в январе сорок второго в Ленинградском зоологическом музее, когда помогал грузить умершего вахтёра в машину.
Ему дали в помощники ушлого человека Михалыча. По документам у Михалыча была длинная немецкая фамилия, и Еськов не стал спрашивать, как он попал сюда. Явно ведь не романтика позвала Михалыча в дорогу, а коли так, то человек должен сам рассказать подробность своей жизни. А начнёшь эту подробность тащить клещами, так не выйдет ничего: засядет чужая биография внутри, а личное дело наврёт тебе с три короба — будто плюнет в спину.
Да и ушлый человек Михалыч молчал — семья его была навсегда обречена на полярные сияния, а предок его двести лет назад и вовсе сгинул в неприютных северных снегах.
Хмуро покрикивая на людей в бушлатах, они погрузили на предпоследний корабль необходимые ящики.
Михалыч задумчиво курил на палубе. Вдруг он сказал, глядя на закат:
— Это что, я вот ещё товарища Берзина помню. |