Лежа в избушке по-над фокинской речкой, слепая и до того худущая, что
комары ее не кусают, боясь сломать хобот, как шутил покойный дядя
Кольча-младший, часто одинокая -- у всех дела и заботы свои, все заняты
хлопотами о пропитанье, как раз наступила огородная пора (еще в прошлом году
пыталась тетка брать на ощупь малину с огородных кустов, нащупывала и
срывала огурцы, самые хрушкие, уже перезрелые только ей давались, теперь вот
смерти молит, а та не торопится, терзает человека), -- запавшим, беззубым
ртом, с обнажившимися, как у всех наших к старости, скулами, с совершенно
отлично, как опять же у всех наших, сохранившейся памятью, бабушкиным
голосом тетушка вещала:
-- Вот и мама так же. Вырастила дюжину нас, дураков, а голову
приклонить не к кому. Апронька за стеной, в другой половине дома, жила, так
у нее свои дела: надо в огород, надо на базар лучишко, огурчишки продать,
пензии у нее на погибшего на войне Пашку пошто-то не было, осударство нам
еще тогда пензий за старость не давало. Вот я отволохала на лесозаготовках,
на сплаву, на базайском деревянном заводе, дак мне пензия сперьва вышла
сорок восемь рублей, потом набавка, и я пятьдесят четыре долго получала.
Потом, при Брежневе, ишшо набавка -- и восемисят четыре стала получать,
нонче аж сто семисят рублей! Я и деньги не знаю куда девать. Куда оне мне?
Зачем? В гроб положить? -- Силы на весь рассказ не хватило, Августа закрыла
глаза, и делались видны круглые, на темные очки похожие глазницы. Я подавал
ей питье. -- Ты ишшо не уходишь? Посиди. Успешь к людям.
Надо заметить, что при других людях, даже при своих детях, она почти
ничего не рассказывала о себе, пошутит через силу, поговорит о сегодняшнем,
поругает внуков, забывших ее, -- и никаких воспоминаний. Может, я
действительно внимательный, достойный слушатель? Да нет, как и все мы,
нынешние граждане, вечно куда-то спешащий тоже. Скорей всего тетка пыталась
удержать хоть на время подле себя живого человека.
-- Апронька ж заполошная. С вечера соберет на продажу котомку с
огородиной, чтоб наране в город учесать, и от волнения у нее понос. Всю ночь
и бегат, почту носит. Утром в путь-дорогу -- не ближний свет: двадцать верст
туда и двадцать обратно, в городу ишшо милиция гонит, лучишко не даст
продавать. Что как расейская баба богатой сделается, и капиталиски выйдет?
Мама ей стучит, стучит в стенку -- не достучится. Я жила тогда -- вот опять
ругаться будешь, что простодыра, что из дому ушла, из большого и хорошего, в
дяди Лукашину избушонку. А я те скажу весь секрет, чичас вот токо и скажу:
семенную картошку мы съели. Вот что было-то. Девчонки плачут, ись просят, я
с работы прибегу и в подпольишко, кажну картошшонку в руках подержу,
пощупаю, поглажу, ко груди прижму, покуль в чугунку-то положить, картошинка
по картошинке -- незаметно и съели семена. И все уж променяли и проели. |