Я свое сделала. И мне легко. И пусть это будет тем последним впечатлением, какое вы увезете обо мне с собой. На когда, вы говорите, назначен ваш отъезд? – быстро переменила она разговор.
Ответ потребовал времени: его последнее впечатление все больше и больше двоилось. Он был несколько разочарован, упал даже глубже, чем вчера ночью, с высоты своих возвышенных чувств. То хорошее, что он сделал, ничем здесь не сказалось, чтобы поднять его дух до такой степени, какая подходила бы победному, радостному финалу. Женщины способны впитывать без конца, и иметь с ними дело – все равно, что идти по зыбучим пескам. Истинной причиной ее состояния, какие бы узоры она ни вышивала и сколько бы ни отнекивалась, был Чэд, просто Чэд. Из-за Чэда она сейчас трепетала; удивительная сила ее страсти была силой этого трепета, этого страха, и к нему, Ламберу Стрезеру, она льнула как к источнику благополучия, и какой бы великодушной, благосклонной, правдивой ни старалась быть, при всей своей утонченности страшилась того, что его уже не будет рядом. От сознания всего этого на него словно повеяло холодом: разве не ужасно, что такая прелестная женщина была по воле таинственных сил женщиной столь жестоко эксплуатируемой. Ибо, в конечном итоге, они были таинственными, эти силы. Она сделала Чэда таким, каким он стал, – но откуда она взяла, что сделала его таким на века? Она сделала его лучше, сделала лучше некуда, сделала таким, о каком можно лишь мечтать, но – как не без грусти подумалось нашему другу – Чэд тем не менее был только Чэдом. У Стрезера мелькнула мысль, что и он тут помог: его высокая оценка, так сказать, освятила ее творение. Но при всем восхищении этим творением оно не выходило за пределы человеческих возможностей; короче говоря, было поразительно, что соучастник обычных земных радостей, утех, заблуждений – как их там ни назови, – свойственных человеческому опыту, был возведен в нечто трансцендентальное. Когда подобные тайны доходят до сознания другого человека, его бросает в жар и обдает холодом, но Стрезера держало какое-то чувство, жесткое, даже горькое. Нет, это не было недовольство собой, которое владело им вчерашней ночью, то уже прошло; сейчас его придавило другое: он впервые видел, чтобы кого-то так обожали. Да, на такое способны были женщины, только женщины; и если иметь с ними дело было все равно, что идти по зыбучим пескам, удивительно ли, что здесь этих песков становилось все больше и больше. Нигде, никогда не возвышались такие горы, как вокруг этой женщины. И он вдруг поймал на себе ее долгий взгляд и тотчас сказал то, о чем думал:
– Вам страшно за свою жизнь.
Она отвела глаза, и он почти мгновенно понял почему. Лицо ее дрогнуло, и слезы, которые она уже не могла сдержать, потекли сначала беззвучно, потом внезапно послышалось что-то похожее на всхлипывание ребенка, тут же перешедшее в судорожные рыдания. Она сидела, закрыв лицо руками, оставив даже попытку соблюсти приличия.
– Вот какой вы меня видите, вот какой видите, – выдохнула она, справляясь со сдавившим горло спазмом, – да, я такая и должна знать, что такая, и, конечно, все это не имеет значения.
Ее слова прозвучали совсем невнятно, и поначалу он просто стоял рядом, не зная, как поступить, стоял с чувством, что причинил ей боль, хотя сделал это, сказав ей правду. Он слушал ее рыдания молча, не делая попытки что-либо смягчить, чувствуя, что среди этой покрытой патиной старины, окружавшей ее со всех сторон, она выглядит вдвойне жалкой; принимая это, как принял все остальное, и даже сознавая некую иронию судьбы в наличии здесь всего этого благосостояния и великолепия. Он не мог сказать вслед за ней: «Это не имеет значения»; он служил ей до конца и теперь, во всяком случае, знал: что бы он ни думал о ней, это не имело к происходящему никакого отношения. Более того, он словно думал не о ней, словно думал только о страсти, зрелой, бездонной, печальной, которая в ней воплотилась, и о силе такой страсти, какую она обнаружила. |