|
Даже Уэймарш оказался в данной ситуации втянутым в водоворот, который полностью, хотя и временно, его поглотил, так что случались дни, когда Стрезер наталкивался на своего приятеля где-нибудь в коридоре, словно тонущий пловец, вдруг натолкнувшийся на какой-то предмет под водой. Глубоководная среда – глубоководной средой были повадки Чэда – держала их, и Стрезеру казалось, будто они, каждый углубившись в себя, двигались, минуя друг друга, и молча глядели перед собой круглыми бесстрашными рыбьими глазами. Оба, что и говорить, понимали, что Уэймарш дает Стрезеру шанс, и от этой милости Стрезера охватывала скованность, напоминавшая чувство стеснения, которое он испытывал в школе, когда члены его семьи заявлялись на публичные экзамены. Он не стеснялся отвечать при посторонних, но присутствие родственников действовало на него роковым образом, и теперь ему казалось, будто Уэймарш все равно что родственник. Он словно слышал его голос: «А ну, выкладывай!» – и содрогался в преддверии дотошной критики, которой подвергнут его дома. Он и так уже «выложил» все, что мог; Чэд в полной мере знал, чего он хочет. Тем не менее его собрат паломник ждал от него грубого насилия. Зачем? Он не утаил ничего из того, что было у него на душе! Как бы там ни было, он не мог отделаться от мысли, что Уэймарш постоянно движим желанием сказать ему: «Говорил же я вам – вы только утратите свою бессмертную душу!» Но было совершенно очевидно, что и у Стрезера есть к приятелю свои претензии, и, по существу, он тратит не больше духовных сил, наблюдая за Чэдом, чем Чэд, наблюдая за ним. Да, ради исполнения долга он опускался в глубины – только чем это было хуже того, что делал Уэймарш? По крайней мере, у него уже не было нужды сопротивляться и все отвергать, не было нужды вести, на подобных условиях, переговоры с врагом.
Прогулки, имевшие целью осмотреть что-нибудь или куда-то зайти, в Париже были неизбежны и естественны, а поздние сборища в очаровательном troisiиme, прелестной квартире, когда там сходились мужчины, и обстановка, благодаря табачному дыму, музыке, более или менее благозвучной, беседе, более или менее разноязыкой, в принципе мало чем отличались от времяпрепровождения в утренние и дневные часы. И ничто, – в чем не мог не признаться себе Стрезер, откинувшись на стуле и куря сигарету, – так мало походило на сцену насилия, как даже самый бурный из этих вечеров. Тем не менее вечера эти проходили в спорах, и Стрезер в жизни не слышал такого множества мнений по такому множеству проблем. В Вулете тоже не боялись высказывать разные мнения, но от силы по трем-четырем вопросам. Под стать этому было и другое отличие: в Вулете при расхождении во мнениях, пусть немногочисленных, но глубоких, их высказывали тихо, даже робко, словно стесняясь. Не то на бульваре Мальзерб: здесь спорящие отнюдь не стеснялись выражать несогласие и были крайне далеки от того, чтобы стыдиться таких вещей – впрочем, и каких бы то ни было; напротив, часто казалось, что они намеренно изобретают контрдоводы, чтобы избежать единомыслия, которое убивает вкус к беседе. В Вулете подобные контроверзы были совершенно не приняты, хотя Стрезер помнил времена, когда он, сам не понимая, почему, испытывал острое желание полемизировать. Теперь он знал почему – ему хотелось всего лишь оживить беседу.
Воспоминания эти, однако, возникали лишь попутно, в целом же его дело положительно принимало неудачный оборот; нервы у него были натянуты до предела и единственно потому, что он не умел применять насилия. Когда он задавал себе вопрос: «Неужели он ничего не добьется?» – у него был такой вид, будто ему желательно это насилие спровоцировать. Однако было бы в высшей степени нелепо, если бы в поисках облегчения он стал такого рода желаниям потакать; вполне достаточно было и того, что единственное принятое им приглашение повергло его в трепет из-за своего достоинства. Неужели он ожидал, что Чэд станет вести себя непорядочно? Стрезер мог задать ему этот вопрос, но предусмотрительно задавал его самому себе. |