«Что же делать?» — лихорадочно подумал я и вдруг почувствовал страшный удар по голове.
Я упал и лежал на земле, вниз лицом, и молил Господа, чтобы Он оставил меня в живых. Мимо меня мчались к берегу Дуная тысячи пеших и конных крестоносцев. Турки не гнались за ними — они понимали, что христианам некуда деться. Я видел какие-то обрывки общей картины — перекошенные ужасом лица, вцепившиеся в гривы скрюченные пальцы, железные подковы мчащихся скакунов.
От удара я оглох, и все, что я видел, казалось мне происходящим в глубокой, звенящей тишине. Я привстал на колени и попытался отыскать Волькенштейна. Однако в страшной тесноте и сутолоке его не было видно. Между тем толпы бегущих поредели, и когда мимо меня пробежали последние крестоносцы — не на лошадях, а пешком, как простые кнехты, я взглянул на берег Дуная. По всему берегу и вдоль него по горло в воде стояли тысячи крестоносцев. Самые сильные плыли к кораблям, стоящим на середине реки.
Я хорошо видел, как наши братья-крестоносцы, уже успевшие раньше других взобраться на корабли, мечами рубят руки тем, кто пытается взобраться на борт перегруженных посудин…
В 1423 году в Египте, мне встретился на базаре однорукий раб-христианин. Он показался мне знакомым. Я спросил его не баварец ли он? И христианин сказал:
— Баварец.
— Как вы оказались здесь? — спросил я.
— В битве под Никополем…
— Знаю, — прервал я его.
— Не все знаете, — перебил он меня. — Руку отрубили мне не сарацины.
— А кто же?
— Один из наших. Мой командир отряда фон Цили, из Баварии. Я пытался взобраться на корабль, но он отрубил мне руку. И я утонул бы, если бы не подвернувшееся бревно.
Я взглянул на него. Он все понял.
— Сарацины не убили меня, потому что однорукий крестоносец ни для кого не опасен. Зато двадцать лет я вращал ворот возле колодца, перекачивая на поля воду. Руки для этого не нужны. Достаточно хомута на шее.
Он помолчал, а потом добавил:
— И кормить можно овсом и помоями. Как лошадь. Только съедаешь гораздо меньше.
Внезапно тихий ход воспоминаний о старых событиях перебило какое-то неясное беспокойство. Я вдруг почувствовал: у нас во дворе что-то случилось. Я подошел к окну и увидел под старой яблоней кучку людей. Человек семь моих дворовых и двое незнакомых мне молодых людей стояли вокруг лежащего на земле человека. Я увидел неказистые носилки — необструганную жердину и черный длинный посох из эбенового дерева, между которыми было натянуто старое рогожное рядно, а на носилках я увидел недвижимого юношу ~ почти мальчика. Глаза его были закрыты, лицо побелело и осунулось. Вздернутый от природы нос, казалось, заострился, уголки губ опустились.
— Что случилось? — спросил я громко.
И когда все стоявшие под деревом, в том числе и юноши, показавшиеся мне незнакомыми, повернули головы в мою сторону, я узнал и тех двоих, которых поначалу не признал, и того юношу, что лежал теперь на носилках.
Это были они — мои крестоносцы. А на носилках лежал Освальд, и теперь он еще больше походил на Сабину, потому что единственное его отличие — рот с приподнятыми будто всегда улыбающимися, уголками губ теперь был скорбно сжат, а уголки болезненно опустились.
Я спустился вниз и подошел к Освальду.
— Что случилось? — повторил я, обращаясь к круглолицему брюнету, тому, который во время нашей прощальной утренней трапезы вызвал у меня чувство смутного беспокойства из-за того, что никак не мог припомнить, на кого он был похож.
— Он сломал ногу, господин маршал, — ответил круглолицый брюнет.
— Когда? — спросил я.
— Вчера вечером. |