У ариекаев всё по-другому.
Их язык, как и все остальные в мире, складывается из упорядоченных шумов, но каждое слово для них — как воронка. Для нас каждое слово имеет свой смысл, а для них слово — это отверстие. Дверь, сквозь которую можно увидеть означаемое, то есть мысль, связанную с ним.
— Если я запрограммирую машину на всеанглийском так, чтобы она повторяла одно и то же слово, ты его поймёшь, — объяснял Скайл. — Если я запрограммирую машину словом из языка Хозяев, то я его пойму, а они — нет, потому что для них это всего лишь звук, в котором нет смысла. За словом должен стоять разум.
Разум Хозяев неотделим от их раздвоенного языка. Они не могут учить другие языки, потому что неспособны даже помыслить об их существовании, равно как и о том, что шумы, которые мы производим, — это слова. Хозяин понимает лишь то, что сказано на его Языке, осознанно, кем-то, у кого есть мозг. Вот что сбивало с толку ранних уклологов. Когда их машины говорили, Хозяева слышали только шум.
— Нет другого языка, который работал бы так же, — сказал Скайл. — «Человеческий голос способен постигать себя как звук самой души».
— Кто это говорил? — спросила я. Ясно было, что он цитирует.
— Не помню. Философ какой-то. Всё равно это не верно, и он это знал.
— Или знала.
— Или знала. Это не верно, по крайней мере, для человеческого голоса. Но ариекаи… говоря, они и вправду в каждом голосе слышат душу. Так у них передаётся смысл. В словах есть… — Он с сомнением покачал головой, а потом сказал просто, как говаривали в старину: — В них есть душа. Она должна быть, чтобы был смысл. Слово должно быть правдой, чтобы стать Языком. Вот зачем они делают сравнения.
— Как со мной, — сказала я.
— Как с тобой, но не только. Они делали их уже тогда, когда тебе подобных не было ещё на их планете. И пользовались для этого чем угодно. Животными. Своими крыльями. И тот расколотый камень — тоже сравнение.
— Расколотый и починенный. Вот что главное.
— Ну, в общем, да. Они раскололи его и склеили, чтобы потом иметь возможность сказать: «Это как тот камень, который был расколот и склеен». Что бы это ни значило.
— Но я думала, что они не так часто прибегали к сравнениям. До нас.
— Да, — сказал Скайл. — То есть… нет.
— Я могу подумать о чём-то, чего на самом деле нет, — сказала я. — И они тоже. Ведь это же очевидно. Как иначе они могли бы планировать свои сравнения?
— Не… совсем. У них нет никаких «а что, если…», — сказал он. — В лучшем случае, представление о том, чего нет, рождается в их головах как призрак призрака. В их Языке всё — правда. Сравнения нужны им для сопоставлений, для того, чтобы сделать правдой то, чего нет, но что им нужно сказать. Вряд ли они могут об этом подумать: может быть, просто таковы требования Языка. Душа, та душа, о которой я говорил, — это то, что они слышат в речи послов.
Лингвисты изобрели похожий на музыкальную партитуру способ записи двух переплетённых звуковых потоков Языка, дав обеим частям названия в соответствии с какими-то давно утраченными значениями: голос Поворот и голос Подрез. Их, наша, человеческая версия Языка была более гибкой, чем оригинал, который она копировала довольно приблизительно. Ей можно было обучить машины, ею можно было писать, и всё равно она оставалась непонятной Хозяевам, для которых Языком была речь, произнесённая кем-то, кто думает мысли.
— Ему нельзя научиться, — сказал Скайл. — Всё, на что мы способны, — скопировать их звуки, а этого недостаточно. |