Порой оно еще выбрасывало отвергнутые им скелеты с отбеленными костями. Насыщенный йодом воздух, которой приходилось втягивать в себя над этой зловонной клоакой, источал дыхание мертвецов. И я думал, что соль, эта горьковато-соленая смердящая субстанция, которая делает жидкость непригодной для питья, сочится из разлагающихся трупов.
Беседуя со смельчаками, которые нет-нет да и отваживались пуститься по волнам, я понял, что смерть продолжает рыскать вокруг. Мало того, что из волн внезапно всплывали ужасные чудовища, но вдобавок над морем бушевали неистовые разрушительные штормы. Какое послание можно было прочесть в этих бурях? Память о потопе? Предчувствие новых испытаний? Напоминание или угрозу? Во всяком случае, когда завывал Ветер, когда ревели водяные валы, море обличало грехи земных существ, указывая им на то, что они дурно ведут себя, и оно, быть может, не станет больше сдерживать свой гнев. Оглушительный шум моря, его непрестанное ворчание, звук прибоя терзали меня и напоминали мне о моей ничтожности.
На исходе своих странствий я разработал и усовершенствовал метод, который позволил бы мне жить возле Хама, – старение. Пыль делала мою кожу тусклой. При помощи палочек из древесного угля я научился углублять морщины, вплоть до самых мелких, тех, что на лбу, вокруг рта и в уголках век. Кисточками из меха животных я оттенял контур глаз, чтобы появились мешки и круги, после чего подчеркивал впадины на щеках. К этому я еще добавлял гематитом красные пятна, фиолетовым рисовал на висках набухшие вены. И напоследок, чтобы выбелить, покрывал бороду, усы, ресницы и волосы смешанной с жиром меловой пылью. Я задолго до появления театра обучился искусству грима над лужами, служившими мне зеркалом. Теперь, когда мне удалось нарисовать себе свой истинный возраст, я мог встретиться с Хамом.
Когда я появился в деревне, моя внешность ошеломила сына, но он был вне себя от радости. Он с гордостью продемонстрировал мне двоих своих деток, а Фалка, еще сильнее влюбленная в Хама, встретила меня обходительно, без внутреннего смятения, как и положено с почтенным старцем.
Я отказался проживать с ними и перебрался неподалеку, в домик, обитателей которого только что унесла дизентерия. К этому меня побудили две причины: не стеснять молодую семью и скрыть гримирование, которое каждое утро отнимало у меня немало времени.
Нередко мне казалось, что мое старение вызывает у Мамы и Барака определенные сомнения. Проницательность? Любовь? Или они знали, что их Ноам никогда не получит отметин времени? Или же хотели верить в это? Когда мне удавалось хорошенько загримироваться, они ограничивались косым взглядом и цедили: «У тебя сегодня усталый вид». Это звучало почти как упрек, без всякого сочувствия или беспокойства. Зато, когда краски смывались по́том или стирались от долгой прогулки, они восклицали: «Как он хорош, наш Ноам!» Теперь, по прошествии времени, я думаю, они догадались, что мне уготована особая участь; тем не менее уважали мое молчание, чувствуя, что я не хочу об этом говорить.
Мама заболела. Жизненные силы будто покинули ее. Спазмы в желудке. Опухоль, которая прощупывалась у нее внизу живота. Я старался изо всех сил, готовил ей настойки и отвары, но с болью замечал, что, несмотря на лекарственные травы, ее состояние ухудшается. Аппетит пропал. Кожа приобрела желтушный оттенок. Пила она теперь через силу.
Мама не жаловалась. Она уже поняла. Она уже решилась. Так же как прежде она приняла возраст, теперь она принимала смерть. Лучше сказать, она ждала ее.
– К чему мне плакаться? – как-то бросила она мне в приступе сотрясавшей ее лихорадки. – Смерть освободит меня.
Только одно еще согревало ее уходящую жизнь – улыбка. В одиночестве лицо Мамы было омрачено оцепенением и досадой, однако оно освещалось, едва кто-нибудь из нас приближался к ней. Та, которой недоставало сил, чтобы поддерживать продолжительную беседу, непрестанно улыбалась нам. |