Его глаза увлажнились Он боролся с волнением.
– Я возненавидел годы, когда тебя не было с нами. Уверяю тебя, я утратил способность радоваться. Я полюбил своих детей только в тот день, когда ты вернулся и я познакомил тебя с ними, увидел, как ты счастлив. Не покидай меня…
– Прекрати, Хам! Есть ли другой способ?
Он опустил голову:
– Прости. Я слушаю только свой эгоизм.
– Плевать мне, что ты эгоист! Ты мой сын, Хам, мое единственное дитя. Если я могу удовлетворить твой эгоизм, то стану самым счастливым отцом на свете.
Он поднял голову, всмотрелся в мое лицо:
– Уйди и останься?
– Как это?
– Поселись тайком где-нибудь поодаль от деревни. Не слишком близко, чтобы никто не повстречал и не признал тебя. Но и не очень далеко, чтобы я мог часто навещать тебя.
Я протянул ему руку, готовый скрепить наш союз, и спросил:
– Ты знаешь такое место?
– Я подумал про пещеру, которая…
Несмотря на трагичность обстоятельств, я расхохотался:
– Про пещеру? Ты поистине сын своей матери!
* * *
Я прожил в пещере тридцать лет.
Это время я опишу в нескольких словах: природное изобилие, человеческая пустыня.
Природное изобилие, потому что я растворился в стихиях: защищающий камень, плодородная почва, вода, принимаемая, как и заря, с благодарностью, бодрящий холод, расслабляющая жара, растения, свойства которых я исследовал, животные, жизнь которых я почитал не меньше, чем любил их мясо. Охота требует уважения и знания зверей: мы поднимаем дичь, если прежде выследили ее, изучили ее повадки, поняли. Хотя затея заканчивается смертью, ей предшествует терпеливое внимание, подлинная сообразительность противника, глубокое уважение к его способностям. Разумеется, умерщвление выглядит жестокостью… Однако не есть ли эта жестокость высшее проявление почтения? Следует сразить, не причинив мучений, противопоставив расправу пытке. Я никогда не убивал высокомерно, но всегда убивал хорошо – быстро и с достаточным основанием. Дикарь, каким я сделался в ту пору, вспомнил уроки Барака. Я воссоединился с Природой.
Человеческая пустыня – ибо я ждал Хама шесть дней и обретал его лишь на седьмой. Мой сын никогда не приходил с пустыми руками или душой: он снабжал меня фруктами, овощами, зерном; он показывал мне свои последние украшения из золота, материала, который он тогда осваивал, делился со мной деревенскими новостями, сообщал о детях, об их женах и мужьях, потом о своих внуках… Хам обладал талантом рассказчика. Хроника, которую он составлял для меня в течение тридцати лет, заворожила меня, с такой точностью он изображал в ней характеры, интересы и интриги. Благодаря достоинствам своего слога и умению видеть он превращал каждое место в декорацию, каждую ситуацию – в сцену, каждое событие – в приключение, каждый рассказ – в тревожное ожидание развязки. А главное, ему удавалось возвысить каждого человека до персонажа; благодаря ему я привязался к людям, которых никогда не видел, с которыми никогда бы не встретился, но чьему счастью радовался и чью смерть оплакивал. Описывал Хам мало, он предлагал и подсказывал. Он не судил, а представлял. Всеобъемлющая симпатия связывала его с теми, о чьих пороках и добродетелях он упоминал с одинаковой нежностью, исполненной понимания сложности человеческой личности. В отличие от сказок, которыми пичкают детей, в его истории не было ни добрых, ни злых; она показывала добро и зло в каждом. Меня, воспитанного странным героем, отцом, столь же светлым, сколь и темным, столь же мужественным, сколь и порочным, захватывало это путешествие в двусмысленность. Войдя однажды в человеческий лабиринт, мы желаем не выходить из него, а исследовать; так же и я: обосновавшись в романе Хама, я хотел не завершить его, а смаковать. |