Изменить размер шрифта - +
Мы с дядей были похожи: нам хотелось быть очарованными.

Потому-то Барак постоянно болтал. Любуясь птицей, надкусывая яблоко и погружаясь в воду, он утверждал свой выбор отшельничества. Словами старого мира он укоренял свой новый мир. Движимый врожденной склонностью к наслаждению, он пришел к выводу, что ему выпала лучшая доля, и даже благодарил судьбу, которая вынудила его порвать с прошлым.

– Разве наша здешняя жизнь не лучше деревенской, мой мальчик? Если у меня глаза слипаются, я сплю. Если мне не сидится, брожу. Если голоден, протягиваю руку.

Он ощущал свое одиночество как освобождение, а не лишение.

– Вспомни свои дни в деревне: сплошные обязанности. Ты должен был надрываться, чтобы надрывались и твои сородичи. Так уж оно устроено: разделение труда выдумали, чтобы облегчить труд, но он от этого стал тяжелее. Каждый становится узником своей трудовой повинности, каждый принуждает ближнего к такой же неволе. Живут ради работы, а не работают ради жизни! Что ты обрел, придя в лес? Ты располагаешь своими днями.

Я согласился. Иногда я размышлял, не преувеличиваем ли мы – грань между искренностью и бахвальством иногда тонка, – но мне нравилось думать, что я сам сделал выбор.

Барак донимал меня болтовней. Таких говорливых, как этот отшельник, я не встречал! С рассвета до заката он не закрывал рта, восхищаясь Озером, облаками, травами, своим пищеварением, подробно рассказывая, что он делал и что намерен делать, и затевая обсуждения самых разных предметов. Восполнял ли он годы молчания? Пользовался ли случаем, обзаведясь собеседником? Так или иначе, я видел, что ему страшно досаждал разрыв отношений с соплеменниками, хоть он в этом и не признавался.

Сочетая в себе противоположности, Барак был пронизан напряжениями: этот отшельник ценил компанию; этот одиночка был болтлив как сверчок; этот запальчивый верзила таял от добродушия; этот силач излучал нежность.

Подобным образом он обитал в широком диапазоне между стыдливостью и бесстыдством. Наловчившись скрывать чувства – особенно их деликатность, – он не стыдился своего тела. Я видел его голым и по утрам, и перед сном. Никакие физические отправления не мешали его болтовне: схватив пятерней член и испуская мощную струю, он продолжал со мной переговариваться; сидя на корточках и тужась с багровым лицом, он не прекращал беседы.

Его грубоватая непринужденность была здоровой и осмысленной, и я задавался вопросом о наших обычаях. Зачем стыдиться своего тела? Зачем лицемерно скрывать необходимое? Мочась и испражняясь у меня на глазах, дядя меня шокировал, но не вызывал отвращения. За этой беззастенчивостью таилась мудрость; он будто утверждал: «Я естественный человек в лоне Природы». Он говорил, что стыдливость – это искусственная условность. Неужели люди считают себя людьми лишь потому, что ее соблюдают? Нет, это делает их не людьми, а всего лишь сельчанами. Постепенно и я приучился вести себя непринужденнее.

Однако эротические дядины вольности меня смущали. Он спокойно разгуливал не только нагишом, но и не стесняясь своего напряженного любовного мускула. Как часто поутру он восхищенно приветствовал свою эрекцию!

– Смотри-ка, в какой мы сегодня отличной форме! – нахваливал он свой восставший жезл.

Он вскакивал и призывал меня в свидетели, навязывая зрелище своего великолепного орудия: «Ну, мой мальчик, погляди, что со мной за ночь приключилось: я вырос!» – и выходил из хижинки, чтобы облегчиться. Он не утруждался пройти и десяти шагов, и до меня доносилось и энергичное биение его пятерни, и учащенное дыхание, и рычание, и спазмы, и наконец невероятный рев. У моего дяди все было огромно… Возвращаясь, он пускался в комментарии:

– Не надоедает. Каждый раз как первый. Вот счастье!

Как-то после очередной манипуляции он спросил меня:

– А ты, мой мальчик, не дрочишь?

И, излучая радость, озабоченно на меня уставился.

Быстрый переход