Он тут же вскочил и бросился бежать без оглядки, ни о чем не думая, почти ничего не видя перед собой, мечтая только об одном — поскорее убраться отсюда на максимально возможное расстояние.
Далеко убежать ему не удалось. Удодыч небрежно вскинул ружье и спустил курок. Тяжелая медвежья картечь кучно ударила Ивана в спину между лопаток, во все стороны полетели клочья окровавленной материи и тяжелые красные брызги. По инерции Зубов сделал еще два неровных шага и с шумом завалился головой в кусты.
Удодыч неторопливо закурил, держа под мышкой разряженный дробовик, и принялся за дело. Для начала он вернулся к трупу лесника и положил ружье возле его руки. Потом он подошел к Ивану. Тот еще дышал: остатки белой футболки на развороченной картечью спине потемнели от крови. Над раной деловито жужжали слетевшиеся на запах крови мухи. Удодыч бросил рядом с ним на землю свой тупоносый револьвер, нырнул в кусты и выволок оттуда тяжелую, маслянисто булькающую канистру. Когда он откинул пробку, по прогалине разлился одуряющий запах нагретого бензина. Действуя умело и сноровисто, Удодыч окатил бензином валежник, поплескал на траву, на кусты, в последний раз огляделся, проверяя, все ли в порядке, бросил окурок в бензиновую лужу и, повернувшись спиной к взметнувшемуся пламени, двинулся к дороге.
Через некоторое время Иван пришел в себя. Он попытался уползти от обступавшего его со всех сторон огня, но сил не было, они ушли в землю с кровью, Он прополз от силы метра полтора, а потом пламя настигло его. Иван хотел закричать, но звука не получилось.
Тогда он потерял сознание, убежав от боли в спасительную темноту.
К тому моменту, когда Удодыч остановил на шоссе попутную машину, Иван Зубов был мертв.
— Ты смотри, что делается, — сказали позади него.
— Да, — откликнулся другой голос, — леса горят. Горят, горят… Каждый год горят, и никому дела нет.
Окончательно проснувшись, Глеб защелкнул на животе пряжку привязного ремня. Ремень был потертый, с тусклой от долгого употребления оловянной пряжкой и заметно разлохмаченными краями. На матерчатом чехле переднего сиденья красовалось большое жирное пятно. Смотреть на него почему-то было неприятно. Глеб отвернулся к иллюминатору.
Теперь самолет шел еще ниже, давая возможность убедиться в том, что серая муть, поначалу принятая за туман, оказалась дымом лесного пожара. Дым косматым ватным одеялом застилал землю почти до самого горизонта. Порой в серой дымке встречались просветы, в которых можно было разглядеть то черную щетину леса, то нитку шоссе, то кажущиеся с высоты неправдоподобно ровными квадратики возделанных полей. Потом промелькнувший ландшафт снова заволакивался непрозрачным серым маревом. Глеб потянул носом: ему почудилось, что в салоне пахнет горелым.
— Ай, что творится! — сказали где-то впереди. — Давно такого не было. Страшное дело — пожар на торфяниках.
Какой-то разговорчивый пассажир, не спрашивая ничьего согласия, принялся пространно и с излишними подробностями излагать, какая это страшная штука — пожар на торфяниках. Он говорил, что провалившийся в горячий торф человек мгновенно превращается в головешку, горстку раскаленного праха, в ничто. Некоторое время Глеб боролся с острым желанием встать и попросить добровольного лектора заткнуться, а потом усилием воли отключил внимание и закрыл глаза. Болтовня разговорчивого пассажира сразу превратилась в назойливое бормотание, лишенное всякого смысла, и, устранив досадную помеху, Глеб стал думать об Ирине.
В изолированном мирке, который Глеб создал для себя за опущенными веками, было темно и тихо. Голос самозванного лектора и гудение двигателей сливались в сплошной монотонный гул, сильно ныл задетый пулей бок, и в болезненной полудреме Глебу казалось, что боль и доносившиеся снаружи звуки находятся в какой-то странной взаимосвязи: не то боль звучала, как крупная навозная муха, не то, напротив, гудение и жужжание вызывали боль в боку. |