Изменить размер шрифта - +

Конечно, наш дом — не чета тому, и нет в нем ни ореховой гостиной, ни зеркального шкапа, ни мороженицы, а пианино стоит под навесом, потому что не поместилось в доме, и к нему проведена электрическая лампочка, которую Манюра боится зажигать в грозу. На ночь мы укрываем его одеялом, так и укрываем их вместе — музыкальный инструмент и радиатор машины, а уж сами накрываемся пальто. Впрочем, это никому не интересно.

Манюра зажгла на кухне свет, развела огонь в печке и, все время подбирая свои совершенно золотые волосы, отросшие за лето и которые она боится стричь, потому что не знает, будет ли это модно и как именно их стричь, чтобы было совсем модно, — Манюра, подбирая свои слабо вьющиеся пряди за плечом, стала накрывать на стол. Было уже совсем темно. В саду продолжался сильный сухой ветер, начавшийся еще днем в чужом саду, и казалось, что наши деревья, наши крепкие тополя, перешли к нам из той усадьбы.

Мальчики пошли кормить собак, хлопали ставнями. Виктор Иванович долго ласково уговаривал их вымыть руки, потом тихонько открыл радио, и под журчание ланнеровского вальса мы сели ужинать. Ели мы в кухне, в пару кипящего супа, а топорик лежал тут же и сверкал чистотой и ясностью мертвого предмета.

— Клянусь костью! — сказал Митя. — За этот судок, за хлебную корзинку, за салфеткины кольца больше пяти не выручишь.

— Тертый калач выручит и восемь.

— А смешно будет, когда выломают плиту и потащат. За плиту пятьдесят, красная цена.

— Клянусь костью! — закричал Алеша. — Плита пойдет вместе с домом. А вот табуретки — это да! Лоханка тоже.

— Лоханку я не отдам, — сказала Манюра убежденно. — Зарубите себе на носу: что бы ни было, без лоханки жить нельзя.

— Глупости… Вот если матрасы вспарывать начнут, дело будет дрянь. Увидят, что сено.

Виктор Иванович удивленно оглядел всех:

— А за Айвазовского что дадут?

— Франков десять.

Он встал.

— А что у нас еще есть?

Все пошли в комнату.

В этой комнате на кровати спал сам Виктор Иванович, а на полу — мальчики. Айвазовский действительно висел на стене, громадный, мглистый. Под ним — книги: Пушкин, алгебра Киселева, Стендаль «О любви», десятка три книжек.

— Тут не разберут, какие французские, какие русские. На вес пойдут.

— Неужели? Зачем же так спешить?

— Да так уж. Кому охота копаться. Вот лампа электрическая — это вещь. Верстак — опять хорошо. Гардероб, клянусь костью… Задняя стенка выломана. Печь «Саламандра» — это да! Это денег стоит. Что еще?

Алеша вступил тотчас же:

— Корзинка — пятнадцать франков. Курица на яйцах может под нее сесть. И вот этим самым топориком — когда она состарится, ее стукнут. Хорошо, что приобрели.

— Пятнадцать пятьдесят даю.

— Шестнадцать. Кто больше? А вот башмаки. Пять пар башмаков.

— К тому времени сносим.

Все вместе мы пошли к Манюре.

— Эти цветочные горшки вообще ничего не стоят, да их и побьют до того.

— Не трогай, Митька, это гиацинты будут.

— Никто ничего не трогает. Икона. Ее в придачу к кофейной мельнице дадут. «Не поймет и не оценит», как сказал Майков. Где топор? Столик о трех ножках.

— Двадцать франков первая цена, — с увлечением воскликнул Виктор Иванович и уже, наверное, в эту минуту был непереводим ни на какой язык.

— Двадцать один, — сказала Манюра со слезами в голосе.

— Клянусь костью! О трех ножках столик. А еще — походная кровать.

Быстрый переход