Изменить размер шрифта - +
Чтобы даже отдаленным намеком не напоминал этот дом тот, папин и мой, в те дни, когда мы, папа и я, по молчаливому согласию, решили, что нам хорошо сидеть вдвоем на этом пепелище, скребясь, как Иов, черепками, только, чтобы она там знала…

 

Затем, в один из дней, папа, словно озверев, набросился на мамины ящики и на ее отделение в платяном шкафу. От его гнева спаслись только некоторые из ее вещей: те, что ее сестры и родители просили передать им через меня на память, и я действительно в одну из своих поездок в Тель-Авив привез их в картонной коробке (в ней прежде лежали книги), перевязанной грубыми веревками. А все остальное — платья, юбки, обувь, белье, тетрадки, чулки, головные платки и шейные косынки, даже конверты, наполненные детскими фотографиями, — все это отец затолкал в водонепроницаемые мешки, которые принес из Национальной библиотеки. А я, как собачонка, сопровождал его из одной комнаты в другую, смотрел на его бурные действия, не помогал ему, но и не мешал. Не издав ни звука, я смотрел, как папа выдернул ящичек из ночного столика мамы, в котором лежали два-три простых украшения, тетрадки, коробочки с лекарствами, книжка, носовой платок, повязка на глаза, несколько мелких монет… Он вывернул все в один из мешков, опорожнив ящик. Ни слова не вымолвил я. И пудреницу, и щетку для волос, и мамины умывальные принадлежности, и зубную щетку… Все. Замерший, перепуганный, стоял я, опираясь спиной о косяк, и смотрел на отца, который с надрывным хрипом срывал с крючка в ванной голубой домашний халат, сминал и безжалостно заталкивал его в один из мешков. Возможно, вот так, молча, опираясь спинами на дверные косяки, охваченные ужасом, не отводя глаз, но не зная, куда деваться от роя противоречивых чувств, стояли соседи-христиане, когда пришли, чтобы силой вырвать из домов их еврейских соседей и затолкать всех их, до последнего, в вагоны поезда, отправляющегося в смерть. Куда отец дел те мешки — отдал ли их беднякам, жившим во временных лагерях для новых репатриантов и сильно пострадавшим от зимних ливней, — об этом он никогда не сказал мне ни слова. Еще до наступления вечера не осталось от нее никакой памяти. И только спустя год, когда новая жена папы пришла и обосновалась в доме, обнаружилась коробочка с шестью простыми заколками для волос, которой удалось как-то уцелеть, затаившись на целый год в скрытом от глаз пространстве между ящичком и стенкой шкафа. Папа скривил губы и выбросил эту коробочку в мусорное ведро.

 

Через несколько недель после того, как появились женщины, которые вымыли и вычистили наш дом, мы с папой постепенно вернулись к нашему обычаю вести под вечер в кухне ежедневные заседания команды. Я начинал и вкратце сообщал о школьных делах. Папа рассказывал об интересной беседе, которая в тот день состоялась у него меж книжных полок с профессором-арабистом Шломо Гойтейном и с философом доктором Натаном Ротенштрайхом. Бывало, мы обменивались мнениями по поводу политической ситуации, говорили о Бегине и Бен-Гурионе, о перевороте, совершенном группой молодых офицеров Мухаммеда Нагиба в Египте. Снова мы повесили в кухне одну из пустых папиных карточек и записывали на ней (наши почерки уже не были столь похожими), что следует купить в бакалее, а что у зеленщика, напоминали себе, что в понедельник после обеда нам следует отправиться вместе в парикмахерскую, что нужно купить какой-нибудь скромный подарок тете Лиленьке Бар-Самха в связи с получением ею академической степени, либо подарок бабушке Шломит к ее дню рождения (а какого по счету — это всегда хранилось в глубокой тайне). Спустя еще несколько месяцев папа вновь вернулся к своему обычаю начищать ботинки до такого блеска, что искры летели во все стороны, когда отражался в них электрический свет, он вновь принимал душ в семь вечера, надевал накрахмаленную рубашку, повязывал один из своих шелковых галстуков, слегка смачивал свои черные волосы перед тем, как зачесать их щеткой вверх, сбрызгивал себя одеколоном и уходил «подискутировать немного с друзьями» или «посоветоваться по поводу работы».

Быстрый переход