|
Он и психует, на нас кидатся, будто мы и виноваты, что у него дела не ладятся. Слава Те Господи, — мать крестится на божницу, — хошь тут красота: ни дел, ни друзей, ни бутылок, — благодать Божья.
— Надо вам, Ксюша, сюда на кордон перебираться. Пусть лесником оформлятся. А мы с Дулмой нынче на ее заимку будем кочевать. Совхозный скот пасти…
Отец, и в самом деле, устроился в лесхоз, и семья перекочевала на удинский кордон; и хоть отлесничил Петр Краснобаев всего около трех лет, семье они показались долгим светлым праздничком, а для Ванюшки таежная жизнь слилась в одно солнечное лето, похожее на нынешнее сенокосное, которое ему и через двадцать лет казалось непомраченным ни одной дождевой тучкой. Когда отца сушила скука на кордоне, уезжал в деревню по харчи, там ладно выгуливался и, словно с тонущей лодки на крепкий становой берег, с грехом пополам выгребался на лесничью заимку, где, поминая поносными словами пьяный угар, долго хворал, отпивался брусничным морсом и ромашковым настоем, отпыхивался на хвойном воздухе, а потом опять текло, журчало в лад речке лесное блаженное время.
Но, как все в жизни кончается, кончилась и краснобаевская масленка: опять перекочевали в деревню, опять все пошло-поехало на старый лад, и потянул отец старопрежнюю песню — «ямщика-горюна».
Сейчас Ванюшка с радостным удивлением, хотя и не отдаваясь ему полным сердцем, чтобы не спугнуть радость, еще хрупкую как осенний ледок на Уде, видел, что отца и в самом деле будто подменили за покосное лето: синеватые, запавшие щеки побурели от загара, туго налились, заблестели сыто, с глаз выгорела на солнце недобрая, сизо-пьяная муть, глаза растеплились, заголубели пролитым в них ясным небушком. Косьба, гребля, послеобеденный сон в тени копешек, когда по лицу нет-нет да и влажной, пахнущей цветами, ласковой ладошкой пробегает ветерок, когда в самое ухо умиротворенно стрекочет скачок, а перед млелыми глазами приплясывает нарядная бабочка, как бы влетая прямо в твой сон, — такая жизнь, наверно, и самого буйного утихомирит. Отец подобрел и с матерью, которая на таежном воздухе, в спорой косьбе, забыв однообразную кухонную колготню, пьяные скандалы отца, — расправилась лицом, по-бабьи омолодилась. Отец нет-нет да и подсмеивался над ней, ласково окликал Ксюшей, и они, будто молодые, отдыхали иной раз рядышком под копной, а потом возвращались с покоса позже других, нарвав для отвода глаз платок дикого лука-мангира. Помягчел отец и с Ванюшкой, за весь покос лишь однажды и обматюгал: когда несмышленыш наловил разноцветных бабочек и, наколов их сапожными гвоздочками на кусок бересты, повесил в горенке пониже вышивок гладью и крестиком, где в резных рамках три богатыря на мохноногих борзых конях оглядывали степную даль, где томилась сестрица Аленушка, глядя на козленкочка, братца Иванушку, утопленного в речке. Рядом с этими вышивками пристроил парнишка и свое диво…Мучился, страдал, накалывая бабочек, но больно уж хотелось подивить домочадцев. Вечером отец зло содрал со стены украшение и бросил в горящую печь.
— Тебя бы, жигана, самого наколоть. Каково б тебе было?!
И Ванюшка разревелся не от страха перед отцом, а вдруг пронзившись болью насквозь, словно раскаленной спицей. Но и этот случай быстро утонул в парной, ласковой воде, речкой Удой текущей через лето.
10
Корчажка скоро надоела Ванюшке, потому что эдаким манером рыбалка вершилась без самого рыбака. Прихватив отцовскую корзину, пошел собирать вокруг лесничьей сторожки сырые грузди; тем летом рано и так густо высыпали они у края распадка вокруг лиственниц, что хоть литовкой коси. После дождей пригрело солнышко, мох парил, тут-то из него и хвойной прели полезли на белый свет крепенькие грузди, с нежно-белой бахромой и синими озерками росы на шляпках, где плавали и хвоинки, и ягодки голубицы, и даже черные жучки. Грузди эти из-за бахромы прозывались махристыми. |