Изменить размер шрифта - +
Рядом с нежитью Хитрый Митрий и отец, вроде прислужников, за ними мужики с топорами и пилами — лица знакомые, деревенские, но сейчас неузнаваемо отчужденные, пьяно и куражливо перекошенные, с красными, налитыми кровью глазами. Нежить щелкает пальцем, и мужики с ходу начинают пилить и рубить лес, и по вырубке, точно по дороге уходящей во мрак, катаются не то смех, не то рыдания, всплесками похожие на раскаленную ошалевшую музыку. Нежить, по-паучьи раскорячивая тонкие кривые ноги, надвигается на Ванюшку, и парнишка, барахтаясь, сотрясаясь от страха, пробует ползти через густые заросли чушачьего багульника и кричит, теперь уже в полный голос:

— Ма-а-ама-а-а-а!.. Ма-а-а-а!..

 

13

 

— Да проснись же ты, проснись, окаянный! — над самым ухом слышится раздраженный материн зов.— Кого кричишь?! Наснилось чего?..

Обвычно, в густых и липких потемках прибежав от соседей, мать нашарила его в трухе под коровьим боком и, ворча себе под нос, будто ревнуя к Майке, а может, боясь, что корова со сна заспит парнишку, повела в избу. Ванюшка вяло перебирал ногами, еще ничего толком не соображая после оглушающих видений. Сон уже таял вночи, но страх еще цепко держал в своих тискающих руках — часто колотилось сердчишко, ныла голова, как после угара.

Прежде чем войти в избу, мать прислонила ухо к черно-блестящему окну, долго слушала отцовский храп с присвистами, а когда отец выкрикивал спросонья — вроде, «смир-р-рна! и не шевелись!..» — мать вначале отшатывалась от стеклины, а потом обеими руками ставила на голос суетливые кукишки, при этом поплевывая на них и приборматывая:

— Вот тебе, вот тебе, Халун!.. на, на, подавись, кровопивец!

Отведя душеньку, тихонько распахивала створки окна, и Ванюшка, забравшись в избу, отлаживал все крючки и засовы — перед тем как свалиться на койку, отец наглухо запирал двери в избе и в сенях и даже иной раз совал в дверную ручку сковородник или ухват. Так что о студенную пору, когда избу утепляли зимние рамы и через окно уже не залезешь, приходилось матери с ребятишками коротать ночи у Семкиных или у бабушки Будаихи, а иногда у отцовой сестры.

Ны цыпочках, мягко и неслышно ступая по кухне, обмирая после каждого отцовского выкрика, стараясь ничем не брякнуть, мать зажигала лампу, подкручивала огонь на самую малость, чтоб мимо рта не пронести, потом, осторожно отодвинув заслонку, доставала из печи пшенную кашу, еще теплую, подернутую желтоватой пленочкой. Помолившись на незримые в тени угла иконы, присаживалась к столу.

— А Танька с Веркой где? — спрашивал Ванюшка.

— Где, где!.. У Семкиных… Пусть уж спят, не буду будить.

Синеватый язычок пламени качался от неведомого сквознячка, и сероватый, усталый свет пятнами роился на материном лице, изрытом глубокими тенями. Бездонный сумрак материных глаз, смотрящих на сына и будто сквозь него, будто в его еще неведомые боли, тускло отсвечивал печальной покорностью, смертельной усталостью, и матери нужно было сейчас много сил, чтобы хоть немного сдвинуть остановившийся взгляд от сыновьих болей, словно в них, как в речном омуте, таилась жуткая воля, сладостно и болезненно манящая в себя. Материн взгляд туманила вина, словно она одна и была повинна и в нынешних его горестях, и в тех, которые уже копятся дождевыми тучами в гнилом озерном крае. Потом материн взгляд благодарно теплел — слава Христу Богу, что он, Ванюшка, кровиночка, есть у нее, и ей, то страдая от него, то умиляясь им, все же легче и вернее жить; бессловесное понимание, сердечное сочувствие чуяла мать в сыне, и был он поближе к ее душе, чем дочери: те — отцовские, а Ванюшка — материн. И она молча каялась, виновато глядя на божницу, что редко умела приласкать своего бедного отхончика.

Есть Ванюшка перехотел и, поковырявшись ложкой в каше, ушел спать, а так как сон уже сломался, то долго не мог уснуть, перебирая в памяти жуткие видения, какие наблазнились в стайке, и боясь засыпать.

Быстрый переход