|
И слышалось ему явственно в темноте стайки:
— Ничо-о… ничо, сына, не переживай, будет и на твоей улке праздничек, и наградятся слезыньки сполна. Потерпи маленько, не век же маяться. Придет времечко, лучше всех заживешь… Ну, ладно, ладно… спи теперь… спи, мой бравенький, спи спокойно, и не копи зла в душеньке…
— Родненькая ты моя!.. — теперь уже размягченный жалью, опять тихонько плакал Ванюшка, но уже без надсады, легкими слезами, тесно прижимаясь к пушистой Майкиной шее. — Я тебя всегда буду жалеть, всегда-всегда!.. — гладил по жилистым складкам на Майкиной шее и впотьмах пытался заглянуть в коровьи глаза, — какая в них дума посвечивает тусклыми светлячками. «Хорошо, еще что лето, можно к Майке убежать, — прикидывал в полусне, когда вместе с вялыми мыслями уже роятся зоревые всполохи ночных видений, сливаясь в сон, — а зимой-то стужа, долго здесь не высидишь. Опять с мамкой к Сёмкиным бежать?.. Надоело. Лучше совсем из дому убегу. Вот… Убегу куда глаза глядят, пускай потом поищут, —отвлекаясь от сна, мстительно припомнил он мать и отца. — К братке в город уеду, а они пускай тут одни живут, пускай дерутся сколько влезет… Нет, лучше я в лес убегу до коки Вани, тута-ка близенько, потихоньку дойду. Хлебушка маленько возьму и пойду…»
— А меня на кого, сына, бросишь? — склонившись к нему и опахнув молочно-кислым, травянистым духом, спрашивала Майка взглядом, который Ванюшка ощущал, даже не видя в темноте Майкиных глаз.
— Тебя?.. Не знаю, моя бравая…
Кока Ваня — крёстный отец Иван Житихин — коснувшись памяти, явил крестничку самое верное и ясное утешение. Мысли о коке Ваня, о лесе, о Майке, свернувшись в пестренький шерстяной моточек, покатились из ночной стайки через скотный двор, через седую под луной ограду, покатились, оставляя за собой малиновую, призрачно мерцающую ниточку; и вот уж клубочек, вкрадчиво миновав спящую деревню, степные увалы поскотины, перевалив через таежный хребет, змейкой переплыв речку Уду, очутился в широкую пади, заросшей буйной травой, испестренной цветами, а по краям — веселым, с мелким узористым листом, шумливым ирничком. За рекою падь круто загибалась, и уходил в небо сухими лиственничными вершинами другой хребет, в изножной тени которого желтела лесничья изба коки Вани.
Устав после долгой дороги, Ванюшка упал среди кустов ерника и, лениво прижмурясь, стал смотреть сквозь продушины в листве на лоскуты заголубевшего неба, на висящего там, похожего на отца, одинокого коршуна. Скосившись, увидел, как на релке возле Уды, глуховато и затяжно, будто из земного чрева, позванивающей перекатами, пасется Майка, окуная рога в низко стелющийся туман, убредая от Ванюшки по высокой исссиненной незабудками траве. По серебристой паутине, переливисто сверкающей на травах, остается после Майки извилистый росный след. Почувствовав на себе взгляд, Майка оборачивается, спрашивает коротким взмыком:
— Скучно одному?
— Не-е… — сонно улыбается парнишка и машет рукой. — Ты пасись, паси-ись.
И так ему легко и надежно, что кругом тихо-тихо и ни души, что он один-одинешенек на весь лес, а может — и весь белый свет, и от такого, навеянного рекой, травами, тихим небом, ласкового покоя у него истомно кружится голова, он пуще жмурится и начинает засыпать. Над лицом, приглаженным дрёмой, пухло-розовым, позванивает тронутый пчелой сиреневый, в крапинку цветочек — кукушкин чирок; где-то у самого уха, баюкая, стрекочет кузнечик-скачок; от желтовато-белого тумана цветущей таволги доносится чуть слышная горечь, а ирниковая мелкая листва пошумливает и пошумливает над ним, напевает, как напевала мать над его зыбкой:
— Ай, люли, лю-ули-и, д-лю-уленьки-и… Наш Ваню-уша бу-удет спа-ать, д-я-а ево-о бу-уд-у кача-ать…
Но тут Ванюшка слышит над собой лошадиное всхрапывание, позвякивание удил, лицо его окутывает жаркое, щекотящее дыхание, и он открывает глаза, вытянувшись всем телом в сладкой зевоте. |