|
— Верно, Еван, тебе на заимке и жить, шерстёй обросшим, — отец с нетаимой брезгливостью оглядел своего родственничка, низкорослого, кривоногого, в жеванном телятами, застиранном и зачиненном на локтях пиджачишке, надетом поверх старого свитера, в растоптанных сыромятных ичигах, смазанных перед дорогой пахучим дегтем. -— Леший ты и есть, хошь и Богу молишься, и баба у тебя подстать — брачёха с бараньего гурта.
Вдовый Иван на поспех и посмех всей деревни сошелся с молодой, но тоже овдовевшей буряткой, — отец обозвал ее на здешний лад брачёхой, — которая осталась с двумя малыми на руках и с Иваном наплодила двух светлоглазых метисочек; вот деревне уже ничего и не оставалось, как признать лесную семью. Дулма, новая жена коки Вани, не похожая лицом на здешних коренных степняков, восточных бурят — шароглазая, с бурым румянцем на плитчатых скулах, — оказалась иркутской, западной буряткой, — хударя , как иронично дразнили таких восточные, — и была не просто крещена в церкви православной, но и, как мужик ее Иван Житихин, по-детски, не пытая блудливым умом, верила во Иисуса Христа, а посему напару с мужиком молилась и даже изредка — не ближний свет до города с храмом, — бывала на исповеди и причастии. Эта женитьба сродника на буряточке с ребячьим довеском долго смешила отца, он и теперь не упустил случая потешиться:
— Отхватил ты, паря, красу — долгую косу. Дивно искал-то?.. Русские-то бабы от ворот поворот, дак ты на бурятку позарился. Или тебе как, расплюса да щербата, но зато богата?..
— Да и я-то не сказать, чтоб шибко бравый, — виновато развел руками кока Ваня и вдруг выкрикнул тараторку:
— Ну, бурятка и чо?! — за Дулму горячо вступилась мать, которая, сгоношив мужикам стол, посиживала в уголочке, слезливо, жалостливо поглядывала на брата. — Может, не из красы, да красу-то не лизать, а дурака не отесать. Да опять же и побраве иных наших — с Бохана же, из-под Иркутску, а там бурятки на карымов лицом находят…
— Ты ее приучил посуду мыть? — настырно вязался опьяневший отец. — А то ить они сроду посудешку не моют. Как-то раз приехал к им на гурт — мужик еще живой был. Сели чай пить, Дулма и говорит: вы, мол, русские, любите, чтоб чисто, да тут же плюнула в миску, подолом вытерла и мне поставила. Вот ловко.
— Кого выдумываш?! — мать осудительно покачала головой. — Тьфу, поганый твой язык! И как не отсохнет. Мелешь, кого попало!.. Да она почище многих наших баб… Да и, как ране говорили, с чистого не воскреснешь, с грязного не лопнешь, — еще здоровше будешь. А работать до чего удалая, наших баб за пояс заткнет. Поглядела я, дак все у ей в руках горит, не присядет, не приляжет. Такую бабу еще поискать надо.
Случай был, конечно, редкий: русские девки, случалось, выходили за бурят, а тут бурятка за русского пошла, — это еще было в диво. Сам кока Ваня, когда отец посмеивался над его женой, раскосой и скуластой, виновато улыбался, отмалчивался да разводил руками: дескать, какую уж Бог дал, — судьба, а судьбу и на добром коне не объедешь, но баба добрая попалась.
— Эх, Еван, Еван… — гнул свое отец, — по-нонешним временам тебе, паря, на заимке и жить, носа не казать. Наш-то Ванька, однако, поумне будет, — тогды-сегды радио слушат.
— Насчет Ванюхи это ты ве-ерно, Петр Калистратыч, — сроду не обижаясь или уже привыкший легко и надежно таить в себе обиду, Иван со всем соглашался и крепче прижимал к себе Ванюшку. — У тебя, Петр Калистратыч, все ребята башковиты, домовиты, работящи, а Ванюха, елки зелены, однако, голован будет. Летось ему пятый шел, а такое, бывало, загнёт, диву даешься: откуль чо берется?!
— Во, во, навроде тебя, ву-умный, как вутка, тока отруби не ест. |