Пусть они во всем другом сильно превосходят меня, в одном пункте опыт у меня более давний, чем у них, — в избавлении от национализма. Оно произошло у меня не под Гитлером и не под бомбами союзников, а в 1914–1918 годах и проверялось снова и снова. И поэтому своим друзьям в Швабии я могу написать: «Единственное в ваших письмах, что мне не вполне понятно, — это ваше возмущение некоторыми статьями, пытающимися просветить ваш народ относительно его вины. Мне хочется громко крикнуть вам: не упускайте снова той малости добра, которую предоставляет вам катастрофа! Тогда, в 1914 году, вы получили республику вместо монархии с плохой конституцией. И теперь, среди бедствия, вы снова можете что-то получить, что-то познать — новый этап развития очеловечивания, составляющий ваше преимущество перед победителями и нейтральными странами; вы можете ясно увидеть безумие всякого национализма, который вы, в сущности, давно уже ненавидите, и освободиться от него. Вы это в большой мере уже сделали, но в недостаточно большой, недостаточно основательно. Ибо когда вы дойдете в этом своем внутреннем развитии до конца, вы сможете читать или слушать любые оскорбления целых народов, любые выпады против них, нисколько не чувствуя себя задетыми. Доведите этот шаг до конца, и вы, вы немногие, превзойдете по человеческой ценности собственный и всякий другой народ и еще на один шаг приблизитесь к дао».
Подарок во сне
В такую эпоху и при такой цивилизации, когда для каждого особого явления, медицинского ли, психологического или социологического, созданы специальная наука, специальный язык, специальная литература, но антропологии, науки о человеке, нет вообще, все человеческие обстоятельства и способности становятся порой неразрешимыми проблемами, удивительными странностями, иногда очаровательными, обаятельными, вдохновляющими, иногда же пугающими, опасными, мрачными. Расщепленное, не целостное уже, а разложенное на тысячи специальностей и произвольно установленных разделов человеческое существо превращается при этом, подобно микроскопическим препаратам в микроскопе, в набор картинок, многие из которых напоминают человеческий, животный, растительный, минералогический мир картинок, чей язык форм и красок обладает словно бы безграничным числом элементов и возможностей, которые лишены общего связующего смысла, хотя в отдельных дольках картинок может быть какая-то нечаянная, волшебная, первобытно-творческая красота. Эта красота, это волшебство расчлененного, вырванного из целого, из реальности, как раз и притягивает уже несколько десятилетий художников и придает многим их лишенным смысла картинам такую прелестную печаль несуществующего, такую мимолетную, обворожительную красоту, что порой кажется, будто на них изображено нечто целостное и подлинное, не единство, правда, и прочность мира, а единство и вечность смерти, увядания, бренности.
Так же как работают эти художники, расчленяющие целое, разлагающие твердое, перетасовывающие элементы форм и выстраивающие из них новые, безответственные, но восхитительные комбинации, так работает наша душа во сне, и не случайно к новым человеческим типам нашего времени, каких не было прежде, прибавился и тип человека, который уже не живет, не творит, не несет ответственности, не действует, не располагает, а видит сны. Он видит сны ночью, а часто и днем, он привык записывать свои сны, и, поскольку на то, чтобы записать сон, уходит во много раз больше времени, чем на то, чтобы увидеть его, эти литераторы от сновидений донельзя заняты всю свою жизнь; они никак не могут кончить, никак не могут записать хоть половину того, что им снится, и это просто чудо, что между сновидением и записыванием они еще как-то ухитряются принять пищу или пришить пуговицу. Эти литераторы от сновидений или профессиональные сновидцы превратили часть, в здоровые времена малую часть, жизни, побочную функцию сна, в главное дело жизни, в ее средоточие и основное занятие. |