Она поднималась в гору, посредине, на предгорье, стояла церковь, кругом — деревни, позади розово светящиеся гребни гор, на склоне ниже церкви — две маленькие нивы, и прежде всего благодаря этим нивам все казалось, все виделось мне не только красивым, но и написанным красками и желанным, а написаны они были отчасти неаполитанской желтой, отчасти смесью крокуса с большим количеством белил. Не было никаких холодных прохладных красок, все оставалось в гамме красного и желтого.
Рядом с нами по дороге шел молодой человек (француз или житель французской Швейцарии) со своей женой. Когда я так восторженно и увлеченно указывал своему спутнику на открывшийся вид, швейцарец приветливо-хитро улыбнулся мне и сказал: «Да, правда ведь, ничего прохладного, одни только теплые краски — так примерно сказал бы Сезанн». Я счастливо ему кивнул, и у меня уже зачесался язык перечислить ему как коллеге краски этой картины: охра, неаполитанская желтая, крокус, белая, очень светлый краплак и так далее, но тут же мне показалось это слишком интимным, слишком профессиональным, и я не стал перечислять красок, но улыбнулся ему и порадовался, что вот еще кто-то видит так же, как я, ощущая при этом и думая то же самое.
Из сна, который продолжался и принес совершенно новые сцены, я сохранил картину этой теплой волшебной местности и ношу ее в себе как дар бога снов. Ее краски были любимыми красками моей палитры, когда я еще порой дилетантски занимался живописью, они одно время преобладали также на палитре моего друга, художника Луи. Но поразительно и немного жаль: когда я воссоздаю себе наяву увиденный во сне идеальный пейзаж, сияние которого было так волнующе прекрасно, несло столько счастья, эти маленькие желтоватые нивы, эту красновато вздымающуюся горную церковь, всю эту игру теплых, желтых и красноватых тонов, всю эту сказочную и торжественную музыку его палитры, пейзаж этот, правда, все еще светится, он, правда, все еще теплый, красноватый, но он уже чуть-чуть слишком красив, чуть-чуть слишком розов, чуть-чуть слишком гармоничен, чуть-чуть слащав, даже чуть-чуть пошловат.
И теперь мне трудно сохранить этот подарок в полной целости, защитить его от скепсиса и критики, радоваться и при воспоминании прежней чистой радостью его красоте, наполнившей меня на какую-то секунду сна таким неимоверным счастьем. По пробуждении и при попытке снова точно представить себе его красоту она показалась мне уже чересчур красивой, уже чересчур смазливой, уже чересчур идеальной, и эта тайная критика не умолкает хотя бы лишь на мгновение. И не было ли в той полной понимания улыбке романского коллеги, в его словах о пейзаже, которые он без нужды вложил в уста старика Сезанна, — не было ли в этой сочувственной улыбке художника или знатока еще и чего-то хитрого, авгурского?
Описание одной местности
Уже неделю я живу на первом этаже виллы, в совершенно новом для меня окружении, в новых для меня местах, обществе и культуре, и, поскольку я пока очень одинок в этом новом мире и осенние дни в тиши моего красивого большого кабинета тянутся для меня медленно, я начинаю пасьянс этих заметок. Это какая-никакая работа, придающая моим одиноким и пустым дням видимость смысла, на худой конец занятие, приносящее меньше вреда, чем важная и высокооплачиваемая деятельность весьма многих людей.
Место, где я нахожусь, расположено у самой границы кантонов и языков, на романской стороне. Я здесь гощу у друга, возглавляющего одно лечебное заведение, и живу на краю этого заведения, с которым вскоре, наверно, под водительством друга-врача познакомлюсь поближе. Пока я мало что знаю о нем, знаю только, что оно расположено на вытянутом участке земли, засаженном прекрасными парками, в бывшем поместье, в громадном, похожем на замок здании красивой архитектуры, охватывающем множество внутренних дворов и, как мне говорят, населенном очень большим числом пациентов, санитаров, врачей, сиделок, ремесленников и служащих, и что я, живя в новом соседнем здании, почти никаких признаков этого множества обитателей не вижу и не слышу. |