Полицаи были уже старые люди, один плотный, с толстой шеей и седым ежиком густых волос, другой длиннолицый, худой, с усталым выражением лица и сединой на висках. Они были покорными, тихими, почти со всем соглашались, боялись смотреть в зал и опускали головы. А когда-то, это помнил даже Василь Федорович, они гоняли на тачанках, набитых сеном и застланных домоткаными половиками, под которыми лежали винтовки, справляли немецкие и храмовые, престольные праздники, пили самогон и хватали на вечерках парней, запирая их в полиции, чтобы утром отправить в Германию, а с девчатами «гуляли» до утра. Одному из таких ухажеров девушка с хутора, Ивга, вогнала под ребра вилы-двойчатки, и ее расстреляли на месте. Правда, в своем селе полицаи несколько сдерживались: все-таки здесь их род и племя, и отцы обиженных завтра могли сказать отцам полицаев, что их сын бандит и собака, но когда полицаи выезжали на карательные акции, то становились страшными. Оба полицая из Широкой Печи проводили акцию в Сулаке. Ничего нового, кроме того, что уже знал Василь Федорович, они не сказали, но когда выступала свидетельница Карпийович, зубной врач из Нежатина, Василь Федорович насторожился. Галина Карпийович работала переводчицей у сулацкого коменданта, комендантская подстилка, лярва высокого пошиба, это для нее комендант велел выложить в саду бассейн, и сулацкие женщины ведрами носили туда воду, а переводчица с комендантом купались. В последние дни, как выяснилось теперь, немцы не доверяли никому, и когда комендант куда-нибудь выезжал, то брал с собой охрану. Карпийович только мельком упомянула об этом, и никто не обратил на это внимания, а Василю Федоровичу показалось, будто на него что-то падает. Только он помнил, кто был кучером у коменданта. Но как тяжело ни было Василю Федоровичу, как воспоминания ни распинали его, он понимал, что, наверно, только здесь можно узнать последнюю правду. Он не мог задавать вопросов свидетелям, не имел права, да еще вопросов, которые касались сути дела. Вот и ходил вокруг клуба, и эти вопросы роились у него в голове, он только боялся испугать ими бывшую переводчицу. И не случайно он очутился у дверей, когда она выходила. Толпа стояла стеной, толпа напирала, хотя она уже и отсидела свое, испуганно прижимала к груди руки и шла как по скользкому льду, а два милиционера — старшина и младший сержант, — гадливо искривив губы, плечами отстраняли людей, охраняя ее. Она ковыляла, маленькая, тусклая, как потрепанная бурями ворона, и неизвестно было, о чем она думает, почему шевелятся ее бескровные, с облинявшей помадой губы. Она шла, а Василь Федорович, видя, что уже нет времени, стал посреди асфальтовой дорожки, загородив ей путь.
— Простите, — решительно сказал он. — Простите, но я хочу спросить: лично вас и коменданта возил мой отец, Федор Грек. Вы не можете не помнить его, потому что возил он вас до самой акции. Куда он подевался?
Карпийович растерянно подняла на него глаза, казалось, она не понимала, о чем спрашивает ее этот широкоплечий, слегка сутулый мужчина, а может быть, оторопела: он напомнил ей другого человека и другие дни; или раздумывала, чем может грозить ей ее ответ. Все эти годы она только и знала, что отвечала на вопросы, сотни, тысячи вопросов, заданных ей из ночного мрака, возможных и невозможных, выкручивалась, нащупывала, пыталась не ошибиться. Прошлое гналось за нею, глядело на нее изо всех углов.
— Вам все равно, — не удержался Грек. — А мне… ведь это мой отец.
— Его, он… — пергаментные губы перебирали слова, она все еще боялась о чем-то проговориться, но мужчина, который стоял перед нею, был такой тяжелый, такой незыблемый, что ей показалось: он никогда не сойдет с ее дороги, если она не скажет правды. — Его расстреляли, — прошелестели сухие губы.
— За что?
— Он знал, что готовится акция. |