У Елены по субботам я часто слышала, как Соланж говорила о книгах, которые она читала. И вот я заметила, что она читает книги, которые любил Филипп, которые он давал читать мне; иногда то были те, которые некогда Франсуа советовал читать Одиль, вкус к которым она привила Филиппу. Я знала это «наследство Франсуа», отмеченное печатью силы и цинизма; тут были «мемуары» кардинала де Ретца и сочинения Макиавелли. Наряду с ним я обнаруживала и подлинные вкусы Филиппа: «Дым» Тургенева и первые тома Пруста. В тот день, когда я услышала, что Соланж говорит о Макиавелли, я не могла удержаться от грустной улыбки. Я чувствовала своим женским инстинктом, что ей было такое же дело до Макиавелли, как до ультрафиолетовых лучей или до лимузэнских фабрик, но что, несмотря на это, она способна интересоваться как теми, так и другими и говорить о них умно и занятно, чтобы создать иллюзию у мужчины, которому она надеялась этим понравиться.
Я заметила у Соланж, когда познакомилась с ней, любовь к ярким тонам, которые, правда, очень шли к ней. Но вот уже несколько месяцев, как я видела ее на вечерах почти всегда только в белом. Белый цвет — это было одно из пристрастий Филиппа, унаследованное им от Одиль. Как часто он мне говорил об этой ослепительной белизне Одиль! Было странно и грустно думать, что бедная маленькая Одиль продолжала жить при посредстве Филиппа в других женщинах, в Соланж, во мне, причем каждая из них старалась (Соланж, может быть, не отдавая себе в том отчета) воскресить это исчезнувшее очарование.
Это было странно и грустно, но для меня это было особенно грустно и не только потому, что я была мучительно ревнива, но также и потому, что я страдала от измены Филиппа памяти Одиль. Когда я встретилась с ним, его верность ее памяти привлекла меня как одна из прекрасных черт его характера. Позднее, когда он прислал мне рассказ о своей жизни с Одиль и когда я узнала правду о ее уходе от него, я еще больше стала восхищаться постоянным уважением Филиппа к воспоминаниям о своей единственной любви. Я восхищалась и понимала его тем больше, что создала себе очаровательный образ Одиль. Эта красота… эта хрупкость… эта естественность… этот живой, поэтический ум… Да, я сама, которая раньше ревновала к Одиль, теперь полюбила ее. Лишь она одна, такая, какой он рисовал ее мне, была, по-моему, достойна Филиппа, такого, каким я его себе представляла и каким, быть может, никто, кроме меня, его не видел. Я готова была посвятить себя столь благородному культу, я чувствовала себя побежденной, я хотела быть побежденной, я склонялась перед Одиль со снисходительным смирением, которое давало мне тайное удовлетворение и вызывало в глубине души моей даже некоторое самодовольство.
Ибо, несмотря на искренность этого культа, чувства мои не были безупречно чисты. Если я соглашалась на служение этому культу, если я даже хотела, чтобы Филипп продолжал любить Одиль, если я хотела забыть об ошибках и безрассудствах Одиль, которые были для меня слишком очевидны, то это потому, что она, мертвая, как мне казалось, охраняла меня от живых. Я рисую себя сейчас хуже и расчетливее, чем я была на самом деле. Нет, я думала не о себе, но о своей любви к Филиппу. Я так любила его, что хотела видеть его более высоким, более совершенным, чем все другие. Его преданность существу почти идеальному (ибо смерть освободила Одиль от всех человеческих несовершенств) придавала ему в моих глазах это величие. Но как могла я не страдать, видя его рабом Соланж Вилье, которую я могла наблюдать каждый день, критиковать, судить, которая была создана из того же теста, что и я, о которой говорили дурно другие женщины, которую я считала красивой и даже довольно умной, но, конечно, уже не идеальной и не лишенной всех человеческих слабостей.
XIV
Филипп говорил мне не раз:
— Соланж сделала очень много, чтобы подойти к тебе поближе, но ты избегаешь ее. |