Летая в Арктике, он заочно окончил Академию художеств. И сейчас, сделав посадку на лед, он сразу же ставит себе палаточку, горелку, достает краски, холст, мольберт и на сорокаградусном морозе пишет льды. Он пишет льды уже много лет, и нет для него большей радости, чем смотреть на суровый ландшафт, окружающий его, и видеть каждый раз новые цвета и оттенки, и стараться поймать их и перенести на холст, и подарить людям ту радость, которую испытывает он сам.
Собаки неслись по снежному насту, поднимая ослепительно белую пыль. Вдали, сливаясь с небом, громоздились льды. Они были красно-синие. Они светились этими цветами изнутри.
– Ты покормил собак, Ефим?
– Разве можно их кормить перед дорогой? Собак можно кормить вечером, когда они поработали. Они получают еду как награду.
– Еду – как награду?
– А как же…
– Это плохо.
– Это для людей плохо, а для собак правильно. Иначе они разбалуются, и мне придется их здорово колотить, пока я из них не выбью дурь.
Сучки, бежавшие слева от упряжки, стали падать и кататься по снегу на спине.
– Блохи?
– Нет. Это к пурге. Ну, дрогнули! – заорал Ефим. – Дрогнули, собачки! Нерпой угостим! А ну, скоренько пошли!
– Думаешь, успеем?
– Успеем.
– А откуда потянет?
Ефим оглянулся и показал рукой на северо-восток. Струмилин увидел там густо-синее небо, которое с каждой минутой все больше и больше светлело вдоль надо льдами. Оно светлело так, будто калилось изнутри. Струмилин поплотнее затянул кашне и приподнял воротник куртки.
Они успели распрячь собак, затопить в палатке газовую печку, очистить ото льда большую лунку – и началась пурга. Она пришла сразу, и все окрест сделалось непроглядно белым.
Струмилин и Ефим сидели около печки. Ефим открывал патефон, а Струмилин подбирал пластинки. Нерпы любят музыку. Они любопытны вообще, а музыку они любят, как старые девы – непременные посетительницы всех концертов в филармонии.
Струмилин выбрал пластинку, которая называлась "Солнце скрылось за горою". Это хорошая солдатская песня, спокойная и мужественная. Струмилин сидел у газовой печки, грел над синим огнем застывшие пальцы, смотрел на зеленую воду океана, которая дышала в лунке, то поднимаясь, то опускаясь вниз, и вспоминал август сорок первого года, пыльные проселки и зной, злость и отчаянье.
– Что, загрустил? – спросил Ефим.
– Да нет, просто вспоминаю войну.
– Из-за песни?
– Да.
– А я так и не попал на войну. Не пустили. А братьев – Федю и Колю убили.
Одного в плену, а другого под Гжатском. Вот и я остался теперь один.
– Так есть же сын?
Ефим ничего не ответил и вздохнул. Он молчал, и Струмилин молчал, и оба они слушали солдатскую песню и смотрели на зеленую воду океана, которая дышала.
– Он мне прислал письмо, – сказал Ефим, – ругается, что я денег ему мало высылаю. А я ему половину всех денег шлю. Мало, пишет.
– Пошли его к черту. Отец не обязан кормить взрослого сына.
– Сын – всегда сын. Даже взрослый.
– Вот на голову и сел.
– Тебе хорошо говорить, у тебя дочка умница. И глаз за ней отцовский был. А я своего на честность пустил, вот такой и вырос.
– Честный?
– Да нет. Подлый.
– Подлость и честность – такие понятия не вяжутся, Ефим.
Струмилин сразу же вспомнил Леваковского, который погиб в тридцать восьмом году как "враг народа". Его тогда заочно исключали из партии. Все летчики голосовали за его исключение. Все верили, что Леваковский враг, потому что представитель НКВД зачитал его показания. И Струмилин тоже верил и тоже вместе со всеми гневно выступал против человека, который жил рядом, а на самом деле был скрытым врагом, чужим, холодным и расчетливым убийцей. |