|
– А может, вам завтра поскользнуться на ступеньках собственного дома? – вдруг сказала Розалина. – Ранним утром, когда будет побольше свидетелей. Только сначала перевяжите рану как следует, иначе кровотечение вас выдаст, а так вы можете легко притвориться, что вывихнули лодыжку, и никто не заподозрит вас.
Это был отличный, очень полезный совет, и я кивнул ей. Голосу я больше не доверял: он так и норовил сорваться, а у меня могли вырваться слова, которых я не мог себе позволить. Я вдруг с горечью осознал, что она, должно быть, дает этот совет, исходя из собственного опыта: ей не раз приходилось подобным образом объяснять синяки и ссадины, которыми награждал ее родной брат.
Я позволил монаху закрыть за мной дверь исповедальни и медленно опустился на скамью, чувствуя… что? Потерю? Мне не хотелось облекать в слова это чувство – оно было слишком велико, у меня внутри словно ураган бушевал. Она волновалась за меня. Тревожилась. Она дотронулась до меня так нежно, что я до сих пор чувствовал дрожь ее горячих пальцев на своей щеке…
Сегодня она уедет в монастырь, чтобы исчезнуть навсегда. У нее останутся ее книги, она сможет учиться. И я должен быть счастлив, что там она будет в безопасности, вдалеке от своей высокомерной семьи и бешеного брата.
Но я не был счастлив.
Я ждал в холодной, пустой исповедальне, невольно прислушиваясь к каждому звуку, который шел снаружи, к каждому ее слову, даже шелест ее юбок по полу мучительно волновал меня. Запах роз и апельсинов все еще витал вокруг меня, хотя она была рядом со мной так недолго и едва коснулась меня (хотя то место, где она дотронулась до моей щеки, все еще горело огнем). Мне следовало бы сосредоточиться на молитве и покаянии – но единственное, о чем я в этот момент действительно жалел, так это о том, что больше никогда не увижу ее. Откинув голову на деревянную обшивку стены, я пытался отогнать от себя эти мысли. Скамья была неудобная, воздух спертый и душный, и постепенно невесомый, прозрачный аромат Розалина исчез, вытесняемый более грубыми запахами прогорклого ладана и пота. Я слышал, как брат Лоренцо что-то шепчет ей, тихим и взволнованным голосом, и как она отвечает ему, как будто нехотя, через силу. Я вдруг подумал, что она, может быть, хочет мне сказать что-то на прощание – но, должно быть, она просто испытывала страх перед переменами, перед таким крутым переломом в своей судьбе.
Я взялся за ручку двери. Если бы с ней проститься… тихо, без слов… я ждал, в молчании, когда за ней захлопнется дверь часовни.
И медленно опустил руку.
Понимая, что сейчас самое время для молитвы, я не мог тем не менее думать ни о чем другом, кроме как о том, что Бог только что отнял единственный свет, который озарял мою жизнь и мое темное, несчастливое будущее: как бы далеко и немыслимо ни было мое счастье, у меня все же была надежда. Нет, надо быть честным перед самим собой: дело не в том, что я потерял надежду… дело в том, что я потерял ее...
Я услышал, как она что-то громко сказала, а потом раздался звук быстрых шагов. Я услышал рассерженный, хриплый окрик брата Лоренцо – и тут дверь исповедальни резко распахнулась
В мерцающем свете свечей, в плаще, развевающемся от стремительного движения, она была похожа на ангела – и этот ангел был прекраснее, чем я мог себе представить. Она смотрела на меня широко раскрытыми глазами, и я понимал, что она так же, как и я, не знает, что сказать. Нам и не нужны были слова, хотя у меня в голове взрывались тысячи слов и образов: ее волосы, распущенные, тяжелые, гладкие как шелк, в моих руках, ее губы, мягкие, теплые, нежные, ее дыхание и горячий, обжигающий шепот…
Именно в этот момент я понял, с фатальным чувством обреченности, что хочу ее, только ее, девушку из дома Капулетти, хочу так, как никогда не хотел ни одну женщину до этого – это желание не имело ничего общего с обычным, торопливым и безличным соитием в темноте или с выполнением супружеского долга по отношению к нелюбимой жене, это было совсем другое: взрыв страсти, огонь, фейерверк, блаженство и страдание…
– Идите же, – сказал я. |