Изменить размер шрифта - +

Все, что оставалось старику, – на негнущихся ногах плестись за ней.

И вот они уже у каменного стола, на котором лежало покрытое инеем тело. В этом году на красавице было красное шелковое платье, и цветы в волосах – красные тоже. При жизни ее считалось, что такой нежной коже и пепельным волосам не идут яркие оттенки, однако теперь цвет одежды подбирался не столько к ее чертам, сколько к интерьеру ее склепа. Богачу нравилось входить в эту комнату и видеть, что все – и стены, и подобие гроба, и девушка – словно часть одной картины.

Сейчас он впервые в жизни чувствовал себя по-настоящему беззащитным – как в дурном сне, когда без всяких сложных предысторий вдруг обнаруживаешь себя на городской площади обнаженным, а вокруг толпа, и все смотрят на тебя. Только на этот раз все было намного страшнее – потому что он обнажил перед темнолицей старухой не тело, а самое сокровенное, ту часть души, куда не был вхож никто из живущих. Она появилась неизвестно откуда и единственное, чем он по-настоящему дорожил, отняла. Все эти годы старик ведь говорил с дочкой как с живой. Сначала – с болью и досадой, а потом, смирившись и перенастроившись, он сделал из мертвой красавицы воображаемого собеседника, того самого невидимого друга, которым в детстве часто обзаводятся мечтательные тихони. Не просто замороженный кусок мяса, который стал таковым, как только его пределы покинула душа. Нет, настоящий собеседник – старик обращался к дочери и словно слышал ее голос, отвечающий ему. Это был его друг.

Но сейчас миллиардер взглянул на девушку глазами старухи и видел лишь то, что увидел бы любой посторонний, переступивший порог этой комнаты, – холод и равнодушие мертвого тела. Эти руки, спрятанные в кружевные перчатки, никогда и никого не обнимут больше, эти подкрашенные губы не будут улыбаться при взгляде на чье-то лицо, эти запорошенные инеем ресницы не дрогнут. Ничего и никогда не произойдет, и, по сути, эта облаченная в дорогой шелк форма ничем не отличается от килограмма замороженного фарша, который его экономка хранит в соседнем подвале.

Старик увидел, понял, и ему стало страшно – как будто бы только что, спустя много лет после реальной смерти Аннабель, он вдруг осознал, что ее действительно больше нет.

– Я чувствую, когда кому-то пора, – с грустью заметила старуха. – Меня за это никогда не любили. Считали, что глаз у меня дурной, что я недобрым словом обрекаю людей на смерть. Но разве можно в действительности повлиять на чью-то смерть? Нет, я не предрекала – просто чувствовала и шла на зов. А зачем – сама не знаю.

Старик бессильно опустился на каменный табурет и накрыл рукою сложенные ледяные руки дочери. Вдруг странное чувство появилось – ощущение последнего момента. В юности такое никогда не замечаешь, но с возрастом учишься распознавать вкус «никогда». И заранее чуять его.

В детстве вот как бывало – снимала его мать деревенский домик в какой-нибудь далекой области, и проводил он там все лето, а для мальчишки лето – жизнь в миниатюре. И появлялись у него закадычные друзья, и в последние дни августа он, прощаясь, клялся, что отныне они будут неразлучны, и расстояния – ничто для настоящей мужской дружбы. А потом начиналась привычная жизнь, школа, какие-то новые впечатления, и уже к октябрю он почти забывал лица тех, кто казался таким важным. И это маленькое «никогда» было для него не трагедией, а естественной частью круговорота бытия.

А с возрастом он стал острее чувствовать вроде бы и неважные для общей линии моменты разлуки. Побывал в Южной Африке, стоял на скале над морем и смотрел, как смешно пингвины скатываются с песчаной горки, – и вдруг пришла мысль, что ему уже под восемьдесят, и поездка была случайной, и послезавтра – рейс в Москву, и он больше никогда не увидит это море с белыми кудрявыми чубчиками на макушках волн.

Быстрый переход