Изменить размер шрифта - +
Да — он спокоен, потому что эти лица сейчас ничем не выражают своей враждебности. Они глядели безучастно, в них не было заинтересованности. Больше того — они позволяли Кронго бесконечно, как ему казалось, и — безопасно разглядывать себя, ничем не отвечая на его взгляд.

Но эта кажущаяся бесконечность длилась всего несколько секунд. Лица исчезли — так, будто их и не было.

Самое удивительное — их действительно как будто не было. Ветки кустов остались неподвижными, стояла та же тишина, изредка нарушаемая всплесками на поверхности озера или криками птиц.

 

Когда пришла Ксата, он пытался понять — знала ли она об этих лицах… Он спрашивал ее об этом — но исподволь, будто ненароком пробуя узнать, как она шла, что видела по дороге… Но почему в нем возникла эта осторожность? Он не мог это объяснить. Он не задавался тогда вопросом — почему же он просто не спросил ее об этих видениях? Ему казалось — он испугает ее. Но она никого не видела, он понял это по ее глазам. По словам, ответам, по тому, как Ксата смотрела на него, он тогда понял — или ему показалось, что понял? — что она ничего не видела, никого не встречала. Потом уже он убедил себя, что это ему не показалось, что было ясно — эти лица, эти бесплотные видения остались для нее тайной. Но что же все-таки заставляло его тогда не спрашивать об этом прямо? Что? Что именно?

Но ведь они могли видеть его и ее вместе. Могли.

Да, все-таки он был тогда уверен, что почему-то не мог спрашивать ее об этом.

Но в конце концов он должен был когда-то сказать ей о тенях. Должен был. Пусть не тогда, пусть потом.

 

Этот нелепый сон прервался, и Кронго, еще не проснувшись, попытался уговорить себя, что это всего только сон. Он ощутил тепло. Сон ушел, пропала наконец нелепая белая гортань Крейсса… Кронго услышал шум волн и понял, что вокруг сумерки. Он слышал шепот, называвший его имя. Нет, ему показалось. Наконец Кронго понял, что уже не спит. Сумерки же — утренние… Почему ему приснился именно комиссар Крейсс? Именно он и никто другой? Кронго несколько секунд лежал, пытаясь привыкнуть. Обычно он спускался вниз, бросался в волны. Плотное соленое объятье снимало сон. Еще не проснувшись, Кронго сел, сунул ноги в шлепанцы. Сквозь темную гостиную прошел в ванную. Нащупал кран. Вода падала на шею, затекала на спину, трогала живот. Сейчас он выбит из колеи. Но ведь он бывал уже так выбит раньше. И каждый раз ему казалось, что все кончено, мир остановился. И каждый раз он пытался сцепить какие-то крохи, какие-то остатки своей сущности, и убедить себя, что все не так плохо, что все поправится. Вот и сейчас он пробует сцепить все, что у него есть, в целое. Мотающих головами лошадей, Альпака, Бвану, Ле Гару. Даже старую Бету. Мулельге, объясняющего что-то набранным. Двух барбров, мулата с бородкой, Амалию… Этого крючконосого негра, Бланша…. Все это стягивается вместе, соединяется… Странно — сейчас его охватывает острое предвкушение того дня, когда он откроет ипподром. Предвкушение музыки над трибунами… Выезда лошадей… Бегов и скачек… Они могут состояться уже через неделю. И это облегчает его. Облегчает и то, что он теперь убежден — болезнь Филаб временная… Это просто шок, он пройдет. А мальчики, его дети, которых он почти не знает… Он вспомнил, как зовет их Филаб… Она дала им свои клички — Бубуль и Гюгюль… Им семь и пять… Они сейчас где-то в джунглях, но он думает о них так, словно они рядом и им хорошо. Да, он плохой отец, потому что думает сейчас не о них, а о лошадях… Но он будет лучше. Может быть, он даже сам сядет в качалку… Теперь, собрав все вместе, он связывает это общей мыслью. Не может быть, чтобы все это продолжалось вечно.

Быстрый переход