В ночной тиши… В ночной тишине грохотали звуки футбольного репортажа и вопли болельщиков, залпами взрывающиеся на соседнем участке. Зато Владимир Семенович, обычно разговорчивый и оживленный, сейчас только раздраженно посапывал.
— Не помешаю? — В окошке, занавешенном полотенцем, появилась физиономия начальника ВЦ. — Владимир Семенович, я хотел бы высказать, если, конечно, позволите, в некотором роде непосредственное замечание, — начал он с присущей ему косноязычностью, — по-соседски, так сказать, в приватном порядке… Я, конечно, понимаю, дружеское участие и все там такое… Но вокруг — подчиненные, в известной степени коллектив… А вы некоторым образом, — начальник хихикнул доверительно, — как бы используете чужой труд… По мне, конечно, так даже пожалуйста… Но, сами знаете, пойдут пересуды…
Когда начальник исчез, в комнате воцарилась тишина, которую не мог заглушить даже телевизор соседей.
— Шутит? — нарушил я затянувшееся молчание. Вопрос повис в воздухе, как перегоревшая лампочка.
Куняев сопел удивительно долго. Казалось, что он заснул.
Но нет, под складками его ученого лба происходило движение мысли.
— У тебя есть знакомый художник? — спросил он наконец.
Я кивнул.
— Попроси его нарисовать на листке фанеры что-нибудь неприличное… Ну, хотя бы кукиш… Я его в окошко выставлю…
Больше, насколько мне известно, Геннадий на участок к Куняеву не ездил.
Сейчас, в разговоре о сельском доме, Геннадий ящично-фанерное сооружение Куняева, естественно, вспомнил.
— Ты понимаешь разницу?
Разницу я понимал. Я только не совсем понимал, куда он клонит. И отчего столь напористый интерес.
— Ну, не нелепость ли? — продолжил Геннадий. — Ценой неимоверных усилий и ухищрений возводить эти… курятники, по перенаселенности и звукопроницаемости превосходящие даже такое, казалось бы, уникальное творение, как панельный дом. И это… ради комфорта и тишины!..
Тут Геннадий остановился. Посмотрел на меня.
— А рядом… Что рядом, я тебя спрашиваю?.. Рядом…
Геннадий прошелся по комнате из угла в угол.
— Рядом… — торжественно произнес он и замер посреди комнаты, не завершив начатый шаг. — Рядом… Стоит… Пустой… И готовый… Бревенчатый, а не фанерный… Дом! С русской печью… Ты знаешь, сколько стоит такой дом с русской печью в сорока километрах от Минска?
Я не знал.
— От трех до восьми сотен! Дешевле, чем шкаф из импортного гарнитура…
— Ну, это такой дом… — протянул я неуверенно.
— А какой мне нужен? Стены есть, крыша есть. Все готовое. И потом… Я ведь не дом, я место хотел бы купить.
Дубровин полез в карман за свирелькой. Я давно понял: свирелька ему помогает, позволяет чуть «на юморе», на иронии произносить всякие там откровения, обрывая чрезмерный серьез.
Надо отметить, что в нашем разговоре он проявлял некоторую практическую осведомленность, неожиданную в рафинированном интеллигенте. Именно место — несколько соток запущенной земли с десятком полуодичавших яблонь и груш, утонувших в буйных зарослях репейника и лопухов, со старым вязом у калитки, что сиротливо повисла на накренившемся столбике поваленного забора, — давно уже стало предметом вожделенных мечтаний многих горожан, не имевших родственных связей с деревней или утративших их. Дом же — в большинстве случаев невзрачное строение с просевшими от земляной сырости углами, заколоченным крест-накрест оконцем и отсыревшей от долгого бездействия русской печью — оказывался вдруг (очевидно, в силу определенной обеспеченности этих горожан капитальным и благоустроенным жильем) как бы лишь приложением к месту. |