А жить дальше – спокойно жить, и знать, что не сделал всё, что мог сделать для этих ребят; нет – так не смогу.
– Что они тебе сдались?..
– Пойми – глядя на них – своих детей вспомнил… Зря ты, Яга так плохо к людям расположена. Конечно попадаются среди них и плохие… Но девушка эта, Оля – она же Солнышко, она же как весна вся любовью сияет. А в юноше этом Алёше – тоже великие силы дремлют. За своими детьми не уследил – грех мне конечно великий; но хоть этим помогу… Некогда мне с тобой говорить, и так уж тьма времени утеряна. Прости, прощай, не поминай лихом… – и уже направляясь к двери. – А лучше бы помогла – хоть ступу бы одолжила.
– Ступу?! – скрипуче взвизгнула Яга. – Как же – понесёт тебя, человечка моя ступа!.. Да и ветер вырвет…
– И то правда. Ну, стало быть прощай… Крак, идёшь со мною?..
Конечно древний ворон слетел со своего насеста и устроился на плече Дубрава. А когда Старец вновь раскрыл в бурлящую северным ветром и снежными полчищами ночь, то совсем поблизости прорезался звон колокольчиков, и вдруг вырвалась из тёмного, стремительного кружева тройка – в санях стоял отец Алёши – Николай–кузнец; матушка сидела рядом, заплаканная – увидев Дубрава, она заголосила:
– Алёшенька из дому ушёл! Вместе с Ольгой ушли! Помогите вы нам!
Николай старался говорить спокойнее, но и его голос дрожал:
– Мы уже носились по дороге к Дубграду – никого не встретили. Кроятся они от нас, верно… А сейчас буря эта началась… Помогите вы нам, если можете…
– Ну, хорошо, что вы приехали – а то уж думал, пешком мне что ли идти…
Когда Дубрав взбирался в сани, за спиной его протяжно загрохотало, заухало, затрещало, и разодранная чёрная тень, сразу растворилась в снежном мареве. Алёшина мама, хоть и поняла, что – это была Баба–яга – пребывала в таком страшном волнении за своего сына, что даже и не испугалась, и не удивилась.
Вот Николай–кузнец взмахнул вожжами, и тройка понесла – в одно мгновенье растворились во мраке очертания корня – и Старец невольно вздохнул – он знал, что видел его в последний раз…
* * *
А утром, когда Алёша был разбужен, было так:
– Ох, сынок, – говорила мать, – опять ты меня напугал, я подошла – гляжу на тебя, а ты весь бледный–бледный и губы у тебя белые! И холодный и недвижимый…
– Да ладно! – выдохнул Алеша. – …Что ты ко мне как к маленькому. Холодный и холодный – согреюсь сейчас.
Говорил он раздражённо, и действительно чувствовал раздражение: зачем это она выдернула его из сна, да в такой ответственный момент, когда он проползал по каменному щупальцу, над обрывом.
– А на груди то у тебя что – ушиб что ль какой–то?.. И холодом то каким веет…
Алёша выгнул шею, и обнаружил, что рубашка была расстёгнута, и вздымался над сердцем синий нарост – и чувствовал он как колет сердце медальон:
– Да что ты, право следишь за мною! Отставь!..
Алёша поддался порыву злобы, и в глазах его стало темнеть – со стороны же казалось, будто дикий, холодный пламень там вспыхнул. Взгляд его метнулся по горнице, и остановился на платочке, который лежал на подоконнике в розоватом сиянии восходящего дня – снова кольнуло сердце, но уже по новому, не злобой.
Соскочил Алёша с печки, подбежал, подхватил – так и есть: то было Олино рукоделье: ведь она была пожалуй лучшей (после своей матушки), швеёй в их деревне; и на этом платочке отобразила круглое озеро, да березки над ней склоненные; у одной из берёзок можно было разглядеть и её фигурку – впрочем, не ясно – потому что она почти сливалась с белейшим стволом. |