Аглая Самойловна придвинулась ближе, он ощутил запах ландышей — ее запах.
— Твои обычные умствования, милый, за ними — пустота. Вековая спячка, духовный склероз, болезнь нации — красиво, наверное. Но когда эти ублюдки изнасиловали меня в подъезде, ты пальцем не шевельнул, чтобы с ними рассчитаться.
— Прости, Аглаюшка, прости… Мы были интеллигентными людьми и не ожидали прихода зверя. Когда он пришел, мы оказались не готовы к встрече с ним. Мы и сейчас полны иллюзий. Надеемся, зверь сам отступит, нажрется и уйдет. Так бывает с волками, с тиграми, но этот зверь сам по себе не уйдет. Я это понял давно…
— И взялся за плакатики?
— Плакатики — хитрость, маневр. У каждого звонаря свой колокол. Я же вижу, как люди меняются, прозревают…
— Ага, сперва смеялись, теперь жалеют. Посмотри, на тебе живого места нет. Нищие старушки несут яички, молоко. Стыд-то какой, Фома! До чего докатился.
— Оставайся со мной, будешь поправлять.
Аглая Самойловна погладила его серую щеку. Он не шевельнулся.
— Не бреешься. Раньше всегда брился.
Ее глаза блестели чудным светом, душевный кризис миновал. Это было чудо. Она выжила, потеряв двух сыновей. Покуролесила, попила водочки, но выжила. Про себя он такого сказать не мог. Кроме жены, у него изнасиловали душу и заодно отобрали любимое дело, в котором был смысл его существования. Это чересчур. Он не надеялся, что успеет очухаться до конца отпущенного ему на земле срока. Плакатики! Если бы она знала, что значат для него эти плакатики. В них вместилось все, что раньше с трудом укладывалось на стеллажах огромных библиотек. Узенькая щелочка, через которую он мог дышать.
— Останешься, Аглая?
Она наклонилась, прикоснулась губами к его шершавым, искусанным губам. Они оба боялись этого поцелуя, но ничего худого не случилось. Слезы у нее потекли, но это естественно. Всякая женщина плачет, целуя покойника.
— Хочешь водки? — спросил он. — У меня есть бутылка.
— Я больше не пью, — ответила она.
Леня Лопух подошел к казарме, где квартировались гвардейцы Рашидова, — пятиэтажному приземистому зданию бывшего исполкома, — и попросил у дежурного вызвать Мишу Гринева по кличке «Говноед». Миша был его человеком, то есть раньше работал с ним у Монастырского, потом его сманили в гвардейский отрад на более высокий кошт. В отраде он не прижился, разве что заполучил вот эту не очень приятную кликуху. Говна он никогда не ел, но за столом, действительно, был жаден до чрезвычайности, что объяснялось его чудовищными, богатырскими статями. Зато ум у Миши был маленький, как древесный жучок. С прежним командиром он не порывал душевной связи и иногда поставлял ему важную информацию. Правда, не бесплатно. Прожорливость и алчность — вот, пожалуй, два свойства Мишиной натуры, которые причиняли ему массу неудобств.
Миша спустился вниз в гвардейской униформе — точная копия омоновской, но со специальными эмблемами: погончики с куцыми золотыми эполетами и вшитая в воротник, с торчащей наружу головкой, тоже золотая змейка — знак касты чистильщиков. Увидев командира, Говноед обрадовался, как дитя, потому что не было случая, чтобы при встрече Лопух не покормил его на халяву. Он подошел к командиру и погладил его по спине ладонью-лопатой.
— Лё-ёнчик! — прогудел с нежностью. — Не забыл старика Михрютыча.
Леня вывел добродушного бычару на улицу. Город давно спал: кое-где светились, как кошачьи глаза, редкие фонари, да изредка взрывали тишину вопли запоздалых прохожих, нарвавшихся на патруль. По Федулинску в темень лучше не ходить, если у тебя нет сильного документа. Гвардейцы Рашидова лютовали просто от скуки, и их можно понять. Жизнь сытая, а развлечений никаких, кроме мордобоя да баб. |