Мужик с бельмом подобрался поближе вместе с креслом и как бы подслушивал одним ухом. Генрих Узимович старался на него не смотреть. Эта смурная рожа странным образом ассоциировалась у него с кровавой посылкой в багажном отделении.
— Если вы, доктор, перестанете колоть горожанам препараты наркотической группы, погоните пустышку, сколько понадобится времени, чтобы дурь вышла?
Наконец-то Генрих Узимович понял, зачем его сюда затащили, но понимание не принесло ему облегчения.
— У вас не получится.
— Что — не получится?
— Вы хотите отобрать у Хакасского город, но это невозможно.
— Почему невозможно?
— Опыт зашел слишком далеко, между прочим, заметьте, удачный опыт, имеющий огромное значение для мировой науки.
— Объясните конкретнее.
Генрих Узимович приободрился, коснувшись знакомого академического предмета.
— У большей части поголовья начнется ломка, что сразу вызовет подозрение. Но проблема даже не в этом. Она глубже. Сейчас все подопытные существа счастливы, пребывая в животном неведении, а вы собираетесь вернуть их в прежнее, первобытное состояние. Они сами этого не захотят, взбунтуются, потребуют любимого психотропного корма. Вы видели когда-нибудь оголодавшую стаю волков? Да они весь город разнесут, придется усмирять их пулеметами. Зачем вам это нужно, не понимаю?
— Непонятливый, — пробурчал Мышкин. — Чего-то он мне не нравится. Не надул бы, Егорушка.
— Не надует. Он же не враг себе. Но мы все же немного подстрахуемся.
С этими словами положил перед Шульцем-Степанковым три листка бумаги с отпечатанным на машинке текстом. Доктор водрузил на лоб очки, внимательно прочитал. Это было заявление к генеральному прокурору Скуратову. Начиналось оно словами: «Уважаемый господин прокурор! Совесть немецкого гражданина и врача не позволяют мне молчать, поэтому довожу до вашего сведения факты чрезвычайных, на мой взгляд, преступлений против человечества…»
Далее красочно и довольно точно описывалась картина изуверских истязаний, убийств, пыток и массовой наркотизации федулинских жителей. Виновными назывались трое: Хакасский, Рашидов и Монастырский, коих автор заявления именовал не иначе, как людоедами и фашистами. Кончалось оно следующим пассажем: «…прошу считать это письмо моей явкой с повинной, искренне надеюсь на снисхождение, с глубоким уважением, профессор Мюнхенского университета Шульц-Степанков младший». Осталось только поставить подпись и число.
Генрих Узимович потянулся прочитать заявление еще раз, но Егор поторопил:
— Подписывайте, чего там. Все же ясно.
— Я не могу это подписать, — у Генриха Узимовича предательски, со слезой дрогнул голос — Это же приговор. Хакасский никогда не простит. Он не поверит, что меня заставили. А уж Рашидов не поверит тем более. Это же дикая, невежественная скотина.
— Конечно, — согласился Егор. — Они не поверят. Зато какой груз снимете с души, доктор. Не сомневайтесь, подписывайте. Для вас же будет лучше.
— Не могу. Рука онемела.
— Ну! — рыкнул сбоку Мышкин, жутко сверкнув бельмом. — Тебя что же, башмак вонючий, уговаривать, как сиротку?!
Шульц-Степанков догадался, что сейчас его начнут бить и, возможно, забьют до смерти, — и молча подписал. Поник в кресле, с таким ощущением, будто из него выкачали воздух.
Егор аккуратно сложил заявление, щелкнул замком кожаного кейса и упрятал туда бумаги.
— Деньги возьмите, доктор. Понимаю, Хакасский платил вам больше, но и мы не поскупимся, если проявите себя молодцом.
Доктор деньги взял, пакет сунул во внутренний карман пальто, с опозданием заметив, что ему даже не предложили раздеться. Поэтому он, наверное, и вспотел, как в сауне.
— Но эта бумага?. |