— Над старостью ругаешься, непутная. Ты, гляди, берегись! — кричит старик.
Бабы с визгом окружают Наташу, хватают ее за руки, плечи, наскакивают:
— Чудо Бог явил, ты с издевкой! Как тянули наших мужей на кисельны берега, на молочны реки, ты всех больше разорялась!
— Чего с ней говорить? Поучить хорошенько. Вожжой поучить надо! волнуется Семен Петрович.
— В единоличном хозяйстве обновилася. Слышишь, девка подлая? — шипит пожилая колхозница. — Мало исщипать, истерзать тебя. Рушить наши хозяйства наталкивала… Нечего с ней канителиться, взогреть хорошенько, да к молебну в церкву пора. Ну-ка! — рвется сквозь толпу к Наташе.
Старушонка поднимает батожок:
— Заголить ей подол, провести напоказ по селу, бесстыдницу, богохульницу.
— Заголяй подол!.. Хватай за руки!.. Дай покрепче в морду ей, чтобы не кусалася! — вопит толпа и кружится в истеричном танце.
И звук колокола — дробный, тревожный. Потом раздаются рокочущие звуки мотора: на сцену выкатывает трактор «фордзон». Толпа в ужасе перед передовой техникой бежит прочь. Тракторист приподнимает битую комсомолку и они вместе поют:
— В закромах немалый запас. Что ни год, веселей живется! Обо всем, о любом из нас сам товарищ Сталин печется!
Поющих окружают праздничные и веселые колхозники: выносят пышные снопы пшеницы, корзины с фруктами, овощами; портреты руководителей партии и правительства. Молодая комсомолка Наташа взбирается на трактор:
— Дорогие товарищи! Очень я была счастлива, что было с чем стоять перед Сталиным… — Оглядывается и молчит… молчит… молчит…
— Что такое, Зинаида? — М. раздражен, он не понимает причины ее молчания; и это на генеральной репетиции?
— Н-н-нет! — выдавливает актриса.
— Что — нет?! — орет в бешенстве. — Чер-р-рт!.. Почему я не вижу необходимых атрибутов? Принесите нужный атрибут для этой мизансцены! — И обращается к Комиссии: — Простите, товарищи.
За кулисами — шум, крики. Наконец двое рабочих сцены, они в некотором подпитии, волокут чучело медведя с кокетливым кумачовым бантом на его мощной шее.
— Что же вы делаете, сволочи?! — кричит Зинаида.
— Не извольте беспокоиться, барышня! — отвечают ей. — Мы свое дело… У вас свое дело, а у нас — свое… — отвечают ей. — Куда ставить-то?
— Что это?! — С М. дурно. — Что притащили? Убрать это немедленно к чертовой матери!!!
— Просили же… ан-н-ндрибут, — отвечают ему. — Что просили, то и получили-с!
— Что? И почему в таком состоянии? Помреж?!
— Премьера же! — объясняют ему. — Мы ж от самого чистого сердца… Куда эту дуру-то?!
— Во-о-он!!! — его душераздирающий крик.
Рабочих сцены выталкивают, утаскивают и чучело зверя… И тут же несут на высоком постаменте бюст. Кого? Мастер хватается за голову, болезненно мычит: это конец ему, это конец Театру, это конец миру приговор окончателен и обжалованию не подлежит.
бабка Кулешова уже не ходила — она днями лежала на кровати у окна и ждала внука. Шурка возвращался из ремесленного училища, нескладный и умненький, с индустриальным запахом; менял из-под нее таз с мочой, кормил малопродуктивной пищей и засыпал уверенным молодым сном.
Внук напоминал бабке о ее молодости, когда она бегала по мокрым осенним полям за общественными коровами в надежде на лучшую жизнь. К сожалению, скотина, солидаризируясь с бывшими своими хозяевами — вредными элементами, тощала и дохла. |