Там (должно быть, на дальней оттоманке)
сидела сестра со своим знакомым, и, судя по таинственным
паузам, разрешавшимся, наконец, покашливанием или
нежно-вопросительным смешком, они целовались. Были еще звуки с
улицы: завивался вверх, как легкий столб, шум автомобиля,
венчаясь гудком на перекрестке, или, наоборот, начиналось с
гудка и проносилось с дребезжанием, в котором принимала
посильное участие дрожь дверей.
И как сквозь медузу проходит свет воды и каждое ее
колебание, так все проникало через него, и ощущение этой
текучести преображалось в подобие ясновидения: лежа плашмя на
кушетке, относимой вбок течением теней, он вместе с тем
сопутствовал далеким прохожим и воображал то панель у самых
глаз, с дотошной отчетливостью, с какой видит ее собака, то
рисунок голых ветвей на не совсем еще бескрасочном небе, то
чередование витрин: куклу-парикмахера, анатомически не более
развитую, чем дама червей; рамочный магазин с вересковыми
пейзажами и неизбежной Inconnue de la Seine (Незнакомкой с <
берегов > Сены (франц.) ) (столь популярной в
Берлине) среди многочисленных портретов главы государства;
магазин ламп, где все они горят, и невольно спрашиваешь себя,
какая же из них там своя, обиходная...
Он спохватился, лежа мумией в темноте, что получается
неловко: сестра, может быть, думает, что его нет дома. Но
двинуться было неимоверно трудно. Трудно,-- ибо сейчас форма
его существа совершенно лишилась отличительных примет и
устойчивых границ; его рукой мог быть, например, переулок по ту
сторону дома, а позвоночником -- хребтообразная туча через все
небо с холодком звезд на востоке. Ни полосатая темнота в
комнате, ни освещенное золотою зыбью ночное море, в которое
преобразилось стекло дверей, не давали ему верного способа
отмерить и отмежевать самого себя, и он только тогда отыскал
этот способ, когда проворным чувствилищем вдруг повернувшегося
во рту языка (бросившего как бы спросонья проверить, все ли
благополучно) нащупал инородную мягкость застрявшего в зубах
говяжьего волоконца и заодно подумал, сколько уже раз в
продолжение двадцатилетней жизни менялась эта невидимая, но
осязаемая обстановка зубов, к которой язык привыкал, пока не
выпадала пломба, оставляя за собой пропасть, которая со
временем заполнялась вновь.
Понуждаемый не столько откровенной тишиной за дверьми,
сколько желанием найти что-нибудь остренькое для подмоги
одинокому слепому работнику, он, наконец, потянулся,
приподнялся и, засветив лампу на столе, полностью восстановил
свой телесный образ. |