Изменить размер шрифта - +
Но печатные дорожки бегут, извиваются, скользят, возвращают его к началу, и при пристальном рассмотрении читатель обнаруживает, что создатель лабиринта закрыл печатной строкой единственный выход.

Я не отрицаю высоких достоинств Флобера и Генри Джеймса. Роман переставал быть эстетической формой, а они вновь обратили к ней сознание художника. Это уже писатели более позднего периода, слепо восприняв догму техники, превратили роман в тусклую, безжизненную форму. Исключив автора, можно зайти слишком далеко. Ведь и автор, бедняга, имеет право на существование. Это право и отстаивает Мориак. Правда, флоберовская форма еще не вполне им утрачена в «Фарисейке», как это имеет место в «Поцелуе прокаженному»; рассказчик, вымышленное «я», играет свою роль в романе. Пуристы могут приписать все имеющиеся в романе комментарии этому «я», но это лишь поверхностное впечатление — подлинное «я» автора доминирует над воображаемым. Процитирую два отрывка:

«– И потом такой красивый, ты не находишь?

Нет, мне он не казался красивым. Что такое красота для ребенка? Несомненно, что и к силе и к могуществу он особенно чувствителен. Но этот вопрос, должно быть, поразил меня, поскольку теперь, по прошествии целой жизни, я часто вспоминаю это место в аллее, где Мишель задала мне тот вопрос о Жане. Мог бы я лучше определить теперь то, что я называю красотой? Мог бы сказать, по какому признаку я распознаю ее, идет ли речь о лице, о горизонте, о небесах, о красках, о речи, о песне? По тому трепету плоти, затрагивающему, однако, и душу, по той отчаянной радости, по тому бесконечному созерцанию, которого не может заменить ни одно объятие…»

«В тот день я впервые увидел в открытую моего старинного врага — одиночество, с которым я теперь прекрасно уживаюсь. Мы знаем друг друга. Оно нанесло мне все возможные удары, и уже не остается больше места, куда можно было бы нанести новый. Я думаю, что не избежал ни одной из его ловушек. Теперь оно прекратило меня терзать. Бок о бок мы пошевеливали в камине угли зимними вечерами, когда звук падения сосновой шишки или рыдание ноктюрна так же трогают мое сердце, как и человеческий голос».

В таких отрывках ощущается, как в шекспировских пьесах, внезапное нарастание напряжения, на душу нисходит тишина. Это нечто более значительное, чем Лир, король, или Отелло, генерал, нечто не ограниченное и не обусловленное сюжетом. «Я» вымышленное умолкает, говорит подлинное «я».

Рассматривать сюжеты Мориака особого желания не возникает. Кто может описать ход событий в «То, что было утрачено» полгода спустя после прочтения? Запоминаются простые сюжетные линии в «Поцелуе прокаженному», но, чем проще события романа, тем легче они исчезают из памяти. Остаются только персонажи, кого мы узнали настолько близко, что события, происходившие в период их жизни, описываемый автором, забываются, а они нет. (В первых строках «Фарисейки» во всей полноте предстает перед нами ужасный граф де Мирбель: «"Подойди, мальчик!"Я повернулся, думая, что он обращается к одному из моих товарищей. Но нет, это ко мне обращался, улыбаясь, старый зуав. Шрам на верхней губе делал его улыбку ужасающей». Персонажи Мориака в физическом смысле воплощены чрезвычайно полно (в этом он близок к Диккенсу), но их отдельные поступки менее важны, чем та сила, будь это Бог или дьявол, что ими движет. Мориак достигает высокого драматизма в своих сильных сценах, как, например, когда Жан де Мир–бель, чья душа в такой опасности (вроде несчастного терзаемого Большого Мольна), является молчаливым свидетелем у деревенской гостиницы пошлого адюльтера своей обожаемой матери. Но в сюжете странным образом не хватает «сцеплений», событий, которые должны были бы обеспечить естественный и убедительный переход от одной сцены к другой.

Быстрый переход