Это такой же замечательный прием, как и нарочитая путаница в «Тристраме Шенди». Но если читатель скажет: «Я читаю для развлечения», и стиль Филдинга чересчур тяжел по сравнению с дерзко–самоуверенным началом у Стерна: «Хотел бы я, чтобы мой отец или моя мать или оба они, если на то пошло, задумались бы, как велит им обоим долг, над тем, на что они идут, когда зачинали меня», у нас не найдется, что ему ответить.
Да, за Стерном следует признать множество ценных качеств. Но чего у него не было и чем обладал Филдинг, что было в такой же мере ново для романа, как и легкость и чувствительность Стерна, — это серьезное отношение к морали. Филдинг не был поэтом (в отличие от Стерна, который был, хотя и небольшим), но это качество дало ему возможность создать форму, впоследствии удовлетворявшую требованиям крупных поэтов, чего не могло сделать бесхитростное повествование Дефо. Восхищаясь Томом Джонсом как первым портретом «цельного человека» (определение, которому в литературе позднего периода соответствует один только Блум), мы воздаем должное этой серьезности Филдинга, его способности отличать безнравственность от порока. Он был невысокого мнения о человеческой природе: некоторая чувственность Тома Джонса, неисправимые пристрастия Бута, его собственная реакция на насмешки лодочников в Розерхите над его умирающим телом, изуродованным водянкой («Это была наглядная картина той жестокости и бесчеловечности в человеческой природе, которую я часто с тревогой наблюдал и которая наводит на очень неприятные и грустные мысли»), свидетельствуют об этом с не меньшей убедительностью, чем совершенно невероятные образцы добродетели, честность мистера Оллверти или героизм терпеливой Эмилии. Ему на опыте были знакомы немало Бутов и Томов Джонсов (некто с таким именем и в самом деле предстал перед ним однажды в качестве подсудимого). Но примеры добродетели он находил в своем воображении. Нельзя поэтому согласиться с Сейнтсбери, необоснованно и странно заметившим по поводу героинь Филдинга: «Во всей литературе нет более трогательного изображения женской доброты и терпения, чем это, героическое и бессмертное».
Отнести эти неумеренные похвалы к Филдингу нелепо, так же как сравнивать содержанку мисс Мэтьюз в «Эмилии», как это делал Добсон, с персонажем Бальзака. Его время не дало ему возможности достичь здесь многого. Свои героические образы он черпает из Драйдена без особого успеха (связь между Эмилией и таким персонажем, как Альмейда, совершенно очевидна). Но чем мы действительно ему обязаны, это тем, что он воссоединил в своих романах два направления в литературе эпохи Реставрации, связав на своем собственном, более низком уровне легкомысленную прозу драматургов с героической драмой поэтов.
Именно на низком, нерелигиозном уровне. Его добродетели — это природные добродетели, его отчаяние — это естественное отчаяние, переносимое с таким же мужеством, как и у Драйдена, но без участия сверхъестественного.
Катон и Брут могли усталым Душам
Дать вечный Отпуск — для иного мира:
Но мы должны в своих Ночах Беззвездных
Покорно ждать назначенного часа <sup>1</sup>.
1 Пер. И. Кутика.
Так встречает смерть Драйден, так же это делает и Филдинг, последний, быть может, в более привлекательной форме, с чисто природным достоинством. Для Филдинга смерть означает еще и последний тяжелый шаг в выполнении общественного долга, предпринятый им в последние дни жизни, чтобы добиться пенсии от правительства для жены и детей: «Хотя я отрицаю всякую претензию на спартанский или римский патриотизм, из любви к обществу всегда готовый на любую жертву для общественного блага, я торжественно заявляю, что такова моя любовь к моей семье».
Он ненавидел беззаконие и действительно умер в изгнании. В его книгах есть нравственные столкновения, но в них совершенно отсутствуют сверхъестественные начала добра и зла. |