Изменить размер шрифта - +
Но он скоро заставил их уважать себя. Остроумный, феноменально начитанный, Ларош хорошо разбирался и в музыке, и в литературе, и в истории. Профессора отличали его. А Чайковский, который был старше на пять лет (и уже успел окончить Училище правоведения, поступить на службу, оставить её и даже побывать за границей), прислушивался к словам Лароша и безусловно признавал его превосходство. По мнению же Лароша, его новый приятель был только талантливым любителем и славным малым. Правда, Ларош заметил в нём независимость и твёрдость характера. Чайковский ничего и никого не принимал на веру, даже Антона Рубинштейна, который был всеобщим кумиром и его собственным. Мягкость и деликатность Чайковского — следствие его характера и воспитания. Но Ларош угадывал за этим сильную, организованную волю. Уже одно то, что молодой  правовед бросил службу, решив сделаться музыкантом — а профессия эта не сулила ни выгод, ни почёта, — говорило о многом. Состояния у Чайковского не было. В семье никто, кроме юной сестры, не разделял его стремлений. Но он не отступил. Ему приходилось туго; может быть, он и не всякий день обедал. Но при этом был бодрый, весёлый, и только нарочитая небрежность в одежде как бы подчёркивала, что он зарабатывает на хлеб своим трудом.

У Лароша тоже был композиторский талант, но композитора из него не вышло. Он стал музыкальным критиком и скоро добился известности.

Но у него никогда не хватало времени, а Чайковский всегда всё успевал: отвечать на письма, читать уйму книг, бывать в гостях. И при этом не имел утомлённого вида. Ларош не завидовал, он просто удивлялся. Нет, всё-таки завидовал — этому умению работать и отдыхать.

Он был уверен, что хорошо знает Чайковского: его привычки, взгляды, вкусы, которые на протяжении лет менялись, как и всё другое. Но во многом Чайковский оставался для него загадкой, несмотря на их длительное знакомство и общие интересы.

Странно, что даже наружность Чайковского, его лицо интеллигентного славянина с голубыми, как у большинства блондинов, глазами вспоминалось Ларошу не таким, к какому он привык, а более серьёзным, печальным, значительным, как будто в отсутствие Чайковского проступала его вторая душа — великого музыканта.

 

 

Ларош был наблюдателен. Он давно понял: ни разговоры, ни письма, ни само поведение человека не открывает до конца его душу… Друзья, сестра, братья тоже думали, что знают Чайковского, а он, всегда откровенный с ними, был в то же время далёк от них: он высказывался полностью лишь в музыке; вот почему Ларош был, пожалуй, счастливее других.

О новой опере он слыхал от самого Чайковского. Но лишь перед отъездом в Италию тот сыграл ему три мотива. По ним можно было догадаться, какая борьба чувств, мыслей, стремлений будет развиваться в опере.

— Это вступление? — спросил Ларош.

— Не знаю, — ответил Чайковский.

В самом деле, разве вступление пишется до оперы? Вступление — это скорее вывод.

Ларош подумал про себя, что «Пиковая дама», вероятно, будет итогом всего прошедшего пути композитора. А вслух сказал:

— Дорого бы я дал, чтобы докопаться до самого начала.

— Что ты хочешь сказать? Какого начала?

— Да вот этой самой «Пиковой дамы».

Но Чайковский, поняв смысл вопроса, не ответил тогда на него.

 

2

 

 

Была середина мая, но этот северный, а не флорентийский май был по-своему великолепен. Чайковский, остро чувствовавший особенности времён года и даже каждого месяца, ощущал теперь необычность мая у себя в Клину. Это был праздничный, весёлый май, оттого что весна наступила рано, дружно и была полна ликования.

На солнце было даже жарко.

До обеда оставалось более часа. Чайковский вышел в поле и отправился в сторону деревни.

Быстрый переход