Выходит так потешно, что мы с Олькой держимся за животики. Но праздник на нашей улице продолжается недолго — с терраски возвращается бабушка и, стоя за спиной у деда, наблюдает за его комическими «па». Я пытаюсь перестать смеяться, но смех полностью завладел моим нутром, вырвался из-под контроля. Между попытками подавить приступы смеха я делаю деду знаки глазами, чтобы он заметил бабушку, но дед думает, что меня крючит от смеха, и продолжает веселить нас с пущим азартом.
Комедию прерывает бабушка:
— Пожилой человек, а туда же… Вам не стыдно, Семен Арсеньевич? — Ее узкие губы дрожат — это значит, что бабушка не просто злится. Она в бешенстве.
— Нет, — отвечает дед. Он за несколько секунд успел взять себя в руки — я всегда завидовал этой его способности — и обернуться к бабушке с таким невинным видом, как будто все это время он играл с нами в лото.
— А надо бы! Какой пример вы детям подаете?! Кривляетесь, как мальчишка в детском саду!
— А какой такой пример? Очень даже хороший пример, — невозмутимо отвечает дедушка. — Пусть знают, что жизнь не заканчивается в сорок лет, как принято считать у нынешней молодежи. Да и не только у молодежи. Я так давно вас знаю, Полина Ивановна, так долго… И меня все время не оставляет ощущение, что с годами вы не меняетесь. Как вы были шестидесятилетней в ваши сорок, так и остались в ваши шестьдесят… Влезли в свой саркофаг, захлопнули крышку и лежите там, делясь со своими близкими тошнотворной житейской мудростью, от которой лично у меня отрыжка начинается…
Я с ужасом перевожу глаза с деда на бабушку. Ее губы шлепаются друг о дружку, подбородок дрожит, и я чувствую, что вот-вот и случится что-то страшное. Может быть, бабушка взорвется, как граната, а может быть, убьет деда ненавистью, которая светится в ее взгляде. Но ничего подобного не происходит, потому что бабушка все-таки берет себя в руки.
— Моя житейская мудрость, Семен Арсеньевич, между прочим, основана на личном опыте, — возражает она деду.
— Ага, — кивает дед. — Только зачем вы этот опыт свой личный дочери навязываете?
— Много бы понимали! Я, между прочим, одна ее растила… — с достоинством возражает бабушка и нервно дергает цепочку, на которой болтается маленький крестик.
— И что, по этому поводу она должна в одиночку растить двоих детей?
— Ну, знаете… Я Ланочке зла не желаю, это вы на меня клевещете…
— Конечно, не желаете, — соглашается дед. — Ведь, по-вашему, благо — жить в вечной паранойе, в постоянном страхе, что тебя бросят. Бояться, подозревать, ненавидеть воображаемых соперниц, трястись из-за каждой командировки… Вот это — благо. Это вы называете — быть готовой к неприятностям, быть…
— Ну хватит! Я просто не хочу, чтобы Ланочка…
— Прожила вашу жизнь? Так, Полина Ивановна? Тогда оставьте ее в покое. Пусть проживет свою собственную.
Сказать по правде, я с дедушкой полностью согласен, хотя и не совсем понимаю, что он там болтал про саркофаг, в котором лежит бабуля. Но это — не главное. Главное — согласна ли мама. Я уверен, что она стоит сейчас на террасе, выпуская из пересохших губ струйки дыма цвета голубиных перьев, и смотрит, как молнии раздирают небо в клочья.
— Ну что вы тут? Опять ссоритесь? — раздается усталый мамин голос. — Чего опять случилось?
— Все в порядке, мам, — отвечает за наших стариков Олька. — Тебе показалось.
Деду и бабушке снова становится стыдно — рассудительная внучка опять показывает им хороший пример. |