Изменить размер шрифта - +
Он так вгрызался в древесину и так скрежетал зубами или чем-то там еще, что Антон несколько раз пересаживался, опасаясь, как бы червяк его не цапнул. Но звук отдавался во всем бревне, загробный, мерзкий звук.

В соседнем дворе громко негодовала старуха:

— Ну куда, куда вы, чичимозы, лезете?.. Я вас сейчас так разгоню, что вы всех чертей опередите… Генка! Куда, холерный, тянешься? В кадку хочешь нырнуть?.. Любка, почему не обула Генку?

— Не в чего, — пропищало в ответ.

— А в тапочки?

— Один потерялся.

— Ботинки возьми.

— И ботинка одного нету.

— Ах ты, змея! Не может обуть ребенка!.. Обуй один тапочек, один ботинок!

Иногда Антон ловил себя на том, что воспринимает не смысл речи, а ее звуки, словно люди были какими-то музыкальными инструментами.

Пора было закругляться, и так письмо вышло фантастически длинное — почти три листа. Вот только надо еще похвастаться, что видел, конечно, и саму ГЭС и Падунские Пороги, которые уже затопило, так что Антон Зорин был, может, последним человеком, кто их вообще видел. И конец! Хотя о здоровье-то! Об этом, кажется, положено писать в начале, но все равно. Здоровье великолепное. Аппетит у всех зверский и богатырский мертвецкий сон. О простуде, разумеется, ни слова. Ну и ¡Patna о Muerte! ¡Venceremos!

В свитере стало душно. Антон сдернул прищепку, расправил ворот. Шею окатила прохлада, и захотелось пить, но не чаю с малиновым вареньем, а ледяной воды. Вон она капает из крана. И такой в ней чувствовался космический холод, что подставь ей рот, и эти капли, казалось, как раскаленный металл при сварке, прожгут язык.

Бабка за забором с мягкой тяжестью приговаривала:

— Давай-ка из этих бакулочек, матушки мои, церковь построим с маковкой. А то у вас тут чего только в Братске не наворочено, а церкви нету, негде за вас, бестолочей, помолиться.

— Антон, иди попробуй, — позвала Тома и выставила на порог тарелочку с чем-то. Это были картофельные пластики с черными пузырьками подпалин — «печенки».

На плите, возле суповой кастрюли, кипело в ковше какое-то темное зелье, от которого исходил странный запах.

— Смола, что ли? — спросил Антон, жуя «печенки» и принюхиваясь.

— Смола. А еще что?

— И еще чем-то попахивает… Не могу… понять.

— Детством. Деревенским детством. Ты не знаешь такого запаха. Это кедровые орехи. Прошлогодние. Я их парю, чтобы вкуснее были… Я среди кедров выросла. Вся деревня в кедрах. Почти в каждом дворе. И у нас три таких громадных деревища. А как осень… — И Тома с затаенным восторгом стала рассказывать про ветер, про шишки, стучащие по крыше, про то, как эти шишки дробят деревянными вальками, трясут на ситах, сушат, веют, и про то, как зимними вечерами приятно щелкать орехи, внюхиваясь в них и вспоминая лето.

Над одной из сопок, далеко за лесом, кучились облака. Они всегда там кучились, то белые и рыхлые, то плотные, с фиолетовым отливом. Они, казалось, ниоткуда не приплывали и никуда не уплывали, а рождались на месте и на месте гибли.

Тамара тихонько начала:

И Антон подхватил:

Они не допели до конца, когда у порога неожиданно вырос Леонид, чумазый, в крагах, с очками на лбу, улыбающийся. Он оперся о косяк и подозрительно спросил:

— ¡Sajudo caluroso! — радостно воскликнул Антон и бросился на брата.

Тот подхватил его, приподнял и поставил на ступени.

— Я за тобой, дон Антонио. Сейчас будем арки испытывать. Поехали, посмотришь, как твоя продукция затрещит. Ты же вибрировал.

— Он, Леня, простыл, — заметила Тома.

— Кто простыл? Я? Что ты! — Антон сорвал с себя свитер и закинул его на дверь.

Быстрый переход