Изменить размер шрифта - +
Все для него сделали — нарушения признали, соцзаконность восстановили, ленинские нормы. Работай, учись, строй новое общество! А ему, сопляку, мало. Он воротит нос. Антисоветчину поет под гитару… Была б моя воля…

Я спросил:

— Посадили бы?

— Зачем? Сейчас такой установки нет. Профилактически можно побеседовать. А может, он псих какой-нибудь. Тогда лечить надо… Вздремнем маленько?

Я отчалил от острова затемно. Подполковник спал, подложив под голову на камень шляпу. Рассвет застиг меня у Белых Дач, якорь придерживал мою лодку на легком утреннем ветру.

Берег в этих местах покатый, с озера хорошо просматривались приусадебные участки. Трудолюбивые отставники уже копошились на своей земле. В пижамах, стареньких галифе, в поношенных гимнастерках, они возились с дымарями у своих ульев, обкапывали приствольные круги яблонь, пололи грядки.

Рыба склевывала наживку на моих удочках. Я не смотрел на поплавки. Белые Дачи застили мне белый свет. Глядя на этих людей, отслуживших свой срок в органах, я пытался отгадать, кто из них первый сбил с ног ударом кулака Исаака Бабеля или Всеволода Мейерхольда.

Я силился понять, что видят они сейчас, ранним утром, на небе, когда подымают к нему свои заспанные глаза?

Неужели то же солнце?

Неужели есть такая установка, чтобы они видели солнце?

 

* * *

Вот о ком, Зинаида Борисовна, ничего не мог рассказать вам Саша Белявский — о моем блокадном друге Яше Гурине.

До его гибели мы были знакомы с ним года три, но это глупый счет, когда речь идет о Яшке Гурине.

Должен быть у каждого человека хотя бы один такой друг, память о котором не позволяет тебе совершить дурной поступок. Себя-то лично, при острой надобности, удается уговорить на всякую дрянь, но худенький Яша и сегодня лихорадочно блестит передо мной своими калеными глазами чахоточного. Я помню чуть влажное пожатие его руки. Он часто вытирал ладони скомканным носовым платком и поскуливал:

— Вот заразы, опять потеют.

У него был большой простодушный рот с широкими обескровленными губами.

Мне не известны подробности его биографии. Когда-то я был любопытным: выспрашивая у человека его жизнь, я составлял свое понятие о нем. Но со временем получилось так, что подробности жизни отдельной личности перестали объяснять мне ее особенности. На моих глазах совершенно разные биографии перемалывались в беспощадных жерновах истории, и в результате выползал фарш, в котором уже трудно было разгадать первоначальный замысел природы. И я стал судить о человеке с того момента, как узнавал его. Мне важно было понять, что удалось сохранить ему из собственных обломков. И сложились ли они заново.

О Яше я знал только то, что происходило при мне.

При мне, в сорок первом году, он походил на комсомольца двадцатых годов. Это было не поверхностное сходство. Дело не в косоворотке, которую он любил носить. Косоворотка объяснялась его бесприютностью — ее можно было долго не стирать. Ему удалось пронести сквозь страшные годы веру такой чистоты, что Яша светился ею, как карманный фонарик; никого не слепя, он указывал нам, куда надо поставить ногу, чтобы не споткнуться.

Иногда мне казалось, что он живет поверх того, что происходило. Судорога отвращения сводила его рот, когда рядом случалось что-либо мерзкое.

Яша Гурин был нашим начальником. Ведая отделом радиокомитета еще до начала войны, он остался в этой должности и в блокаду. На фронт его не взяли — туберкулез источил Яшины легкие, с военного учета он был снят.

Я попал в радиокомитет случайно. Будучи преподавателем ФОНа, я сделал от скуки две-три радиопередачи, содержания которых не помню. Гурину показалось, что во мне дремлет способность изображать в смешном виде мелкие человеческие пороки.

То, что я писал, передавалось раз в месяц, в воскресенье, по городской трансляционной сети.

Быстрый переход