Изменить размер шрифта - +

Если война может стать буднями города, то эти будни еще не наступили.

— Радио должно говорить! — вскипел Яша Гурин. — Оно не имеет права молчать. Люди не могут жить только плохими сводками!

Убеждать ему приходилось не нас.

— Товарищ Гурин, — останавливал его инструктор обкома Ковалюнец. — Мне не нравится ваше настроение.

— Мне оно самому не нравится, — кивал Яша.

— На каком основании вы находите сводки плохими? Проходит процесс заманивания врага.

Яша вытер комком платка свои влажные ладони. Он улыбнулся:

— Честно говоря, товарищ Ковалюнец, было бы намного приятней, если б мы не заманивали его аж до Пулкова.

Эта формулировка, насчет заманивания, уже давно приелась нам. Чаще всего ею пользовались люди, вскорости покидающие город.

Было не так-то просто найти в радиопередачах тот тон, который хотя бы несколько соответствовал жизни ленинградцев. Поначалу все казалось неподходящим. Привычная залихватская бодрость была оскорбительно фальшивой. Уныния хватало и без радио. Яша Гурин стремился к тому, чтобы в передачах присутствовала правда. Она не могла быть и, может, не должна была быть полной. Правда блокады оказалась такой внезапной и такой страшной, что сам Бог постарался бы частично приукрасить ее. У Ленинграда нельзя было отнимать надежду. Город имел право на восхищение своим мужеством.

Сейчас я его не преувеличиваю. Возможно, мне повезло: меня окружали стойкие друзья.

Я жил неподалеку от радиокомитета, и, покуда его работники не перешли на казарменное положение, кое-кто из них забегал ко мне передохнуть после суточного дежурства. Спали вповалку на полу, подстелив пальто, одеяла, тряпье.

По какой-то счастливой случайности мой телефон еще работал. Ночью Яше иногда удавалось дозваниваться в Москву. Там жила его жена, никто из нас не знал ее.

— Ляля! — кричал он в трубку. — Лялечка, все хорошо… Вранье, Лялечка, мы живем ничего себе… — И перед тем, как повесить трубку, он смущенно оглядывался на нас и произносил в трубку уже потише: — Ляля, я люблю тебя.

В сорок четвертом году, когда блокада уже была прорвана, его сдали в солдаты — туберкулезного, снятого с учета, необученного.

Это произошло внезапно. Вот с чего началось.

Оркестр радиокомитета давал открытый концерт в Большом зале филармонии.

Яша убедил музыкантов, что все должно быть как в мирное время, — они вышли на эстраду в белых манишках, во фраках, с черными бабочками на тонких шеях.

В зале стоял лютый мороз.

Публика, утепленная шубами, полушубками, шинелями и валенками, изумленно ахнула и поднялась, когда оркестранты появились на эстраде. Им устроили овацию еще до того, как они взялись за свои инструменты.

Яростней всех хлопал Яша. Аплодисменты обогрели его минут на пять: он, единственный слушатель в этом огромном помещении, был без пальто. В плохо отутюженном костюме, в мятой, но белой и чистой рубахе с галстуком, обутый в надраенные слюной туфли, Яша стоял сбоку, неподалеку от крайней ложи, и хлопал изо всех сил.

В антракте инструктор Ковалюнец сказал ему:

— Вы зря, товарищ Гурин, подчеркиваете свое «я». В ложе сидят люди, которых знает и уважает весь город. Они считают необходимым сидеть в верхней одежде, не выделяя себя из народа. К чему эта ваша демонстрация?

Яша посмотрел на него большими, непонимающими глазами:

— Но я же просил музыкантов прийти во фраках! Из уважения к их поступку… — У него стучали от холода зубы, красные пятна гуляли по его запавшим щекам. — И вообще, какое вам дело?..

Через несколько дней, вернувшись с обеда из радиокомитетской столовки, Яша увидел на доске приказов свеженаклеенную бумажку.

Быстрый переход