Если даже он скажет мне, добавила я, что никогда меня больше не увидит – страшнее чего для меня могла быть одна только смерть, – то и тогда я ни за что не пойду на такую бесчестную для меня и низкую для него сделку; поэтому, если у него осталась хоть капля уважения или любви ко мне, умоляла я, пусть он мне больше об этом не говорит или же пусть обнажит шпагу и убьет меня. Он был поражен моим упрямством, как он выразился; сказал, что я жестока и к нему, и к себе, что беда стряслась неожиданно для нас обоих, но он не видит другого способа спастись от гибели, почему мое поведение кажется ему еще более жестоким. Однако, если я запрещаю говорить об этом, прибавил он с необычной холодностью, то нам вообще не о чем разговаривать – и с этими словами встал, чтобы проститься. Я тоже встала с напускным равнодушием, но когда он подошел ко мне, – как бы для прощального поцелуя, я так исступленно разрыдалась, что, даже если бы хотела, не могла сказать ни слова и только сжала ему руку, точно прощаясь, а слезы ручьем текли из глаз.
Сцена эта сильно взволновала его, он снова сел и принялся нежно утешать меня, настаивая, однако, на необходимости принять его предложение; впрочем, уверял, что, если даже я откажусь, он по прежнему будет содержать меня, но ясно давал понять, что будет отказывать мне в главном – даже как любовнице, ибо считал бесчестным поддерживать связь с женщиной, которая рано или поздно может стать женой его брата.
То, что я теряла в нем любовника, не было для меня таким огорчением, как потеря его самого, ибо я действительно любила его до безумия, а также гибель моих заветных надежд стать со временем его женой. Все это так меня удручало, что я слегла, у меня началась жесточайшая горячка, и долго никто в семье не чаял видеть меня в живых.
И правда, было мне очень плохо и я часто бредила, но ничто так меня не угнетало, как боязнь сказать в бреду что нибудь такое, что могло ему повредить. При этом я сильно мучилась желанием видеть его, и он тоже очень хотел меня видеть, потому что любил меня страстно; но это было неосуществимо; ни у него, ни у меня не было ни малейшей возможности устроить свидание.
Уже около пяти недель я лежала в постели; и хотя через три недели горячка моя начала спадать, но по временам приступы ее возобновлялись. Несколько раз доктора говорили, что они больше ничего не в состоянии сделать для меня и борьбу с болезнью нужно предоставить природе, лишь помогая этой последней укрепляющими средствами. Через пять недель мне стало лучше, но я была так слаба, так изменилась и поправлялась так медленно, что доктора боялись, как бы у меня не началась чахотка; больше всего раздражало меня высказанное ими мнение, что я чем то угнетена, что что то меня мучит, словом, что я влюблена. Весь дом принялся осаждать меня расспросами, действительно ли я влюблена и в него, но я всячески это отрицала.
Однажды за столом по этому поводу произошла стычка, которая чуть было не привела к ссоре. Вся семья, за исключением отца, сидела в столовой, а я, больная, находилась у себя в комнате. Началось с того, что старуха хозяйка, пославшая мне какое то кушанье, велела служанке подняться наверх и спросить, не хочу ли я еще, но служанка, вернувшись, доложила, что я не съела и половины посланного мне.
– Бедная девушка! – сказала старая дама. – Боюсь, что она не поправится.
– Как же мисс Бетти поправиться? – заметил старший брат. – Ведь, говорят, она влюблена.
– Никогда не поверю этому, – возразила ему мать.
– Не знаю, что и сказать, – вмешалась старшая сестра. – Все кругом твердят, какая она красавица, какая прелесть и не знаю, что еще; твердят ей прямо в лицо, так что, я думаю, у дурочки голова закружилась и она невесть что о себе возомнила! Право, не знаю, что и подумать.
– Однако, сестра, нужно признать, что она в самом деле очень хороша, – сказал старший брат. |