— Это всего лишь влюбленные, — тихо сказал он. Она взглянула на темные силуэты возле изгороди и удивилась, что тьма обитаема.
— Только влюбленные могут бродить здесь в такой вечер, — сказал он.
Потом негромко, дрожащим голосом он стал рассказывать ей об Африке, о странной тамошней тьме, пугающей до глубины души.
— В Англии я не боюсь темноты, — говорил он. — Она мягкая, естественная и не кажется мне чужой, особенно когда ты рядом. А в Африке она тяжелая, давит и наводняет ужасом, не ужасом перед чем-то определенным, а просто ужасом. Ты вдыхаешь его, словно запах крови. Негры тоже это чувствуют. Они поклоняются тьме — правда! И можно даже полюбить этот ужас, потому что есть в нем что-то чувственное.
Он опять зачаровывал ее. Он был для нее голосом тьмы. И он все говорил, негромко, рассказывал об Африке, заражая ее чем-то странным, чувственным, негритянским, обволакивая чем-то мягким, текучим, погружая, как в теплую ванну. И постепенно он передал ей это ощущение благодатной горячей тьмы, бурлившей в его крови. Он был странно сокровенным. И это перечеркивало все, весь мир вокруг. Мягкое вкрадчивое дрожание его голоса сводило с ума. Он хотел добиться от нее ответа, понимания. Тьма, тяжелая, набрякшая, сочившаяся благодатным изобилием, каждая молекула которой разрасталась, увеличивалась в размерах, тайно горя благодатным плодоносным огнем, вдруг охватила их. Урсула задрожала, напряженная чуть ли не до боли, натянутая, как струна. И мало-помалу он смолк, иссяк рассказ об Африке, и наступило молчание, а они все шли в темноте по берегу полноводной реки. Руки и ноги Урсулы были тяжелыми, напряженными, она чувствовала в них тихую и сокровенную дрожь. Казалось, ей трудно идти. А глубокая сокровенная дрожь поглотившей ее тьмы была неслышна, но ощутима.
Внезапно, не прерывая шага, она повернулась к нему и обняла его так крепко, словно мышцы ее превратились в сталь.
— Так ты меня любишь? — с болью вскричала она.
— Да, — сказал он голосом странным, самозабвенным, не похожим на обычный его голос. — Да, я люблю тебя.
Он был живой тьмой вокруг нее, она была в неодолимом кольце этой тьмы. Он обнимал ее всю крепко, невыразимо мягко, с неослабной и неотвратимой мягкостью судьбы, плодоносной и благодатной мягкостью. А она вся дрожала и дрожала, как от ударов, гибкая, напряженная. Но он не разжимал объятий, нескончаемых, мягких, и тьма, сомкнувшись вокруг них, была вездесущей, как ночь. Он целовал ее, и она дрожала, потрясенная, погибающая. Пламенеющая плоть ее дрожала, распадаясь, пламя сникло, взметнулось в борении, потом погасло, и наступила тьма. Она сама стала тьмой, безвольной, жаждущей лишь принять.
Он целовал ее мягкими обволакивающими поцелуями, и она отзывалась на них полностью, бездушно, выключив сознание; она вжималась, втягивалась в мягкий поток поцелуя, приникая к самому источнику и сердцевине его, ныряя и погружаясь с головой в этот благодатный поток, катящий над нею свои воды, затопляющий, насыщающий каждую ее частицу, пока не становились они единым потоком благодатной и плодоносной тьмы, и она приникала к самой его сердцевине, раскрыв губы для того, чтобы испить из источника его бытия.
И они стояли, поглощенные этим глубоким темным самозабвенным поцелуем, побежденные и порабощенные им, связанные в единое плодоносное ядро текучей тьмы.
Это было блаженством, сгущением плодоносной тьмы. Плоть, задрожав, распалась, потрясенная, огонек сознания померк, и воцарились тьма и невыразимое блаженство.
Они стояли, наслаждаясь неослабностью поцелуя, беря и отдавая его бесконечно, а поцелуй все не иссякал. Кровь трепетала в жилах, сочась единым потоком.
Пока мало-помалу их не охватила сонливая тяжкая дрема, и из этой дремы возник слабый проблеск сознания. Урсула осознала поздний час, и тьму вокруг, и плеск реки, текущей рядом, и громкий шум и шелест древесной листвы под ветром. |