Теперь он мог доложить жене, что ребенок уснул. Но для этого надо подняться по лестнице. Он вздрогнул, услышав какое-то совиное уханье — женский стон. Какой странный звук! Нечеловеческий — по крайней мере, так кажется мужчине.
Подойдя к ее дверям, он неслышно вошел. Она лежала неподвижно, с закрытыми глазами, бледная, усталая. Сердце дрогнуло от страха, что она мертва. И однако он отлично понимал, что это не так. Он видел, что волосы на висках у нее выбились и растрепались, губа закушена в страдальческой гримасе. Он любовался ее лицом, но красота этого лица, казалось, была за пределами человеческого. Он испытывал ужас перед ней, когда она лежала вот так. Что у нее с ним общего? Она совсем другая, чем он.
Что-то заставило его подойти и коснуться ее пальцев, все еще комкавших край простыни. Серо-карие глаза открылись и посмотрели на него. Она плохо знала его как человека, но знала его как мужчину.
И она глядела на него взглядом, каким смотрит женщина, рожающая дитя, на того, кто заронил в нее это дитя, — взглядом безличным и вневременным, взглядом женщины, обращенным к мужчине. И опять глаза ее закрылись. Его обдало волной покоя, обжигающе-великого, ожегшего сердце и душу и растворившегося в бесконечности.
Когда вновь начавшиеся схватки стали рвать ее пополам, он отвернулся — смотреть он не мог. Но в измученном сердце теперь был покой, и все существо его излучало радость. Он спустился вниз, к входной двери, вышел, подставил лицо дождю, и невидимая плотная тьма обрушилась на него.
Эта мгновенная невидимая атака ночи заставила его капитулировать. Он покорно отступил, скрывшись в доме. То была бесконечность, вечная, неизменная, как сама жизнь.
Глава III
Детство Анны Ленской
Своего родного сына Том Брэнгуэн никогда так не любил, как любил падчерицу… Когда ему сказали, что у него родился сын, его охватил трепет радости. Это было словно подтверждение его отцовства, и он был доволен, что это сын. Но к мальчику особым чувством он не проникся. Он его отец, и этим было все сказано.
Он был счастлив, что жена его теперь стала матерью его ребенка. Она казалась спокойной, немного сумрачной, как растение, слегка поникшее от пересадки в другую почву. Родив ребенка, она словно потеряла связь с собою прежней. Теперь она стала, настоящей англичанкой, миссис Брэнгуэн в полном смысле слова. И однако это притушило в ней жизненную энергию. Брэнгуэну она по-прежнему казалась прекрасной, полной страсти и пламени. Но пламя это было нестойким и иногда гасло. Глаза ее светились, румянец разгорался при виде него, и все же, как цветок, расцветший в тени, она не выносила чересчур яркого света. Младенца она любила, но даже и это чувство было в ней словно приглушено, рассеянно — материнская любовь в сумеречной туманной дымке. Когда она нянчила ребенка, счастливая, поглощенная этим занятием, Брэнгуэна пронзала тонкая иголочка боли. Ибо он понимал, что должен будет смирять свои чувства, приноравливаясь к ней. И он тосковал по сильному и стойкому пламени — земной любви, страсти, какой была она вначале, когда они то и дело пылали вместе и с одинаковой силой. Теперь это было для него лишь драгоценным воспоминанием, к которому он постоянно стремился с беспощадным, неослабевающим жаром.
Она пришла к нему опять и протянула ему губы снизу вверх, движением, едва не сведшим его некогда с ума, заставившим сгорать в огне сдерживаемой страсти. Она пришла, и в бреду восторга и счастливой готовности он овладел ею. И это было почти как прежде. А может быть, и совсем как прежде. Так или иначе, он познал идеал, достиг неизменности вечного знания.
Но пламя погасло прежде, чем он был готов погасить его. Она дошла до предела и была не в силах выдержать больше. Он же, не исчерпав себя, хотел продолжения. Но это было невозможно.
Так прошел для него первый горький урок умаления себя, усмирения привычки брать меньше, чем хотелось бы. |