Перед ним лежал толстый немецко-русский словарь и листочки почтовой бумаги, исписанные тем же неровным детским почерком, что и конверт в комнате на столе. Он только что окончил перевод — переводил все утро, слово за словом. Из знаков были только восклицательные, да изредка точки, готические черточки букв местами сливались вместе в узкий частокол, — и все-таки он понял все. И когда понял, еще острее стало ощущение стыда, нелепости и тупого безобразия, которое все время после того вечера не покидало его.
Минутами это ощущение, нарастая, доходило до того, что, казалось, выхода никакого нет… Надо сейчас же собрать потихоньку вещи, оставить на столе деньги за комнату и уехать куда-нибудь в большой город, где ни одна душа его не знает.
Потом стыд отходил, он переставал вспоминать об отдельных диких подробностях и печально думал о Мирцль — о том, какая она удивительная девушка и какая он в сравнении с ней свинья.
В сущности, то, что произошло, было очень обыкновенно, и если б не два-три лишних бокала, которые ударили в голову, Мирцль вернулась бы в свой «Серебряный якорь», где остановилась их капелла, в самом мирном и благоразумном настроении: рассказала бы, раздеваясь, поджидавшей ее подруге о своих впечатлениях, посмеялась бы над Herr Васичем и крепко заснула, и разве во сне позволила бы себе что-нибудь, что не совсем могло понравиться ее жениху, скульптору из Штутгарта. Мельников тоже не заставил бы почтенную фрау Бендер дрожать от страха и негодования в два часа ночи, потому что ее скромнейший жилец, возвращаясь, так топал на лестнице, точно нес лошадь на плечах, а потом утром спал до двенадцати, и комната стояла неубранной целый день.
Началось это еще в вагоне, после ресторана. Они возвращались с последним ночным поездом. В вагоне никого не было, Васич предательски его бросил и перешел с Ильзой в соседний вагон. Мирцль совсем с ума сошла: садилась на колени, ломала ему пальцы, дула в глаза, когда усталый и взбудораженный Мельников закрывал веки. Когда же он чувствовал, что задыхается, и становился смелее, — Мирцль вскакивала, толкала его в грудь, кричала «Nein!» и сердито говорила что-то по-немецки.
Дальше Мельников вспомнил освещенную луной площадь, темный сквер, темные фиакры, темного шуцмана у фонтана. Мирцль и он посреди площади. Ильза и Васич куда-то исчезли. Она не хочет ни ехать, ни идти, размахивает руками, гневно отдергивает его руку и вдруг хрипло затягивает нелепую песню из своего репертуара, с припевом «Bier oder Wein!». У фиакров раздается радостный хохот и щелканье бичей, черная фигура шуцмана отделяется от фонтана и приближается к ним медленными зловещими шагами.
Он берет Мирцль под руку и с ужасом изо всех сил тянет ее с площади в темный переулок… Потом они долго рука об руку блуждают, покачиваясь, из переулка в переулок. Мирцль умолкает и жалуется, что она устала, но фиакров больше не видно…
Ему хочется пить, так хочется, как никогда в жизни, но по дороге нет ни одного фонтана, а назад на площадь он боится идти.
Наконец они — перед «Серебряным якорем». Внизу в ресторане тусклый огонь, — должно быть, ее ждут. Он хочет идти домой, но Мирцль его не пускает и говорит, что в ресторане есть лимонад и что она хочет его угостить. Боже мой, лимонад! Холодный, кислый, шипучий лимонад… Четыре бутылки! Ему страшно хотелось пить, он не устоял и вошел.
Дальше была пропасть. Он помнил все до последней мелочи, хотя, наверно, тогда плохо сознавал, где у него правая рука, где левая… И чем отвратительней и неприятней были эти воспоминания, тем упорней мысль к ним возвращалась.
Мирцль вошла решительно и шумно, как в завоеванную крепость, усадила своего притихшего спутника к окну, сняла с него шляпу и громко скомандовала:
— Limonade und Schokolade!
Над стойкой горела единственная электрическая лампочка. |