— Это здесь! — завопил жирный и прыщавый юнец-первогодок, где-то потерявший свою белую панаму. — Это тот самый бордель, про который нам заливал кэп.
Третий помощник боцмана отпихнул его в сторону и, мутно глядя, вдвинулся в гостиную.
— Верно, Горбыль, — подтвердил он. — Хотя выглядит не ахти даже для Штатов. В Италии, в Неаполе, я видал и получше.
— Эй, почем здесь? — взревел здоровенный матрос с аденоидами, тащивший масонский кувшин с самогоном.
— О Господи! — произнес Пельмень.
Снаружи температура неизменно держалась на тридцати семи градусах по Фаренгейту. В оранжерее Обад, рассеянно лаская свежие веточки мимозы, вслушивалась в мелодию подъема жизненных сил; в терпкую и незавершенную предварительную тему хрупкого розового цветения, которая, как говорят, предвещает изобилие и плодородие. Эта музыка развивалась в сложный и запутанный узор: арабески упорядоченности в своеобразной фуге соперничали с диссонирующими импровизациями вечеринки на нижнем уровне, которые временами вырождались в синусоидные всплески шума. И пока она наблюдала, как Каллисто прикрывает птенца, в ее маленькую и не слишком наполненную черепную коробку толчками проникало весьма изощренное соотношение «сигнал — шум», которое колебалось внутри в неустойчивом равновесии, высасывая из тела все силы и калории. Каллисто пытался противостоять самой идее тепловой смерти, укрывая в ладонях пушистый комочек. Он отыскивал аналогии. Де Сад, разумеется. И Темпл Дрейк в конце «Святилища», изможденная и отчаявшаяся в своем маленьком парижском садике. Заключительный эквилибр. «Ночной лес». И еще танго. Любое танго, но в наибольшей степени, наверное, тот грустный и болезненный танец в «L’Histoire du Soldat» Стравинского. Каллисто попытался вспомнить: чем были для них мелодии танго после войны; какие оттенки смысла остались скрытыми от него во всех величаво сдвоенных музыкальных автоматах cafes-dansants или в метрономах, клацающих в глазах его партнерш? Даже чистый и свежий воздух Швейцарии не мог излечить от grippe espagnole. Стравинский подцепил его, да и все остальные. А сейчас много ли осталось музыкантов в оркестре после Passchendaele и битвы на Марне? В данном случае число упало до семи: скрипка, контрабас. Кларнет, фагот. Корнет, тромбон. Тимпаны. Выглядит, словно крошечная труппа скоморохов на улице тщится выдать ту же информацию, что и целый оркестр в яме театра. Едва ли во всей Европе остался хоть один полный состав. И однако скрипкой и тимпанами Стравинский ухитрился передать в своем танго то самое изнурение, ту безвоздушность и пустоту, которую можно было видеть во всех расхлябанных юнцах, пытающихся подражать Вернону Кэстлу, и их любовницах, которые просто не умели любить. Ma maitresse. Селест. Вернувшись в Ниццу после Второй мировой, Каллисто обнаружил, что кафе превратилось в парфюмерный магазин, обслуживающий американских туристов. И не было никаких потаенных следов Селест ни на булыжниках мостовой, ни в стареньком пансионате по соседству; не нашлось также духов, которые подошли бы к запаху ее дыхания — сладкому и тяжелому от испанского вина, которое она пила постоянно. Поэтому вместо поисков Каллисто купил роман Генри Миллера и укатил в Париж. Он прочел книгу в поезде, так что к моменту прибытия был, по крайней мере, предуведомлен. И увидел, что изменились не только Селест и прочие, но даже Темпл Дрейк.
— Обад, — сказал он, — у меня болит голова.
Звук его голоса породил в девушке ответный мелодический пассаж. Ее проход на кухню, полотенце, холодная вода и наблюдающий взгляд Каллисто сложились в странный и запутанный канон; а когда девушка положила ему компресс на лоб, то его благодарный вздох словно подал сигнал перехода к следующей теме и новой серии модуляций.
— Нет, — говорил Пельмень, — боюсь, что нет. |