Он заметил запинающиеся сокращения мускулов, судорожные подергивания крохотной головки, и его собственный пульс застучал сильнее, словно пытаясь компенсировать недостаток.
— Обад, — слабо позвал Каллисто. — Он умирает.
Девушка плавно прошла через оранжерею и наклонилась, сосредоточенно вглядываясь в ладони Каллисто. Два человека напряженно застыли и ждали минуту, затем другую, пока тиканье крошечного сердца, затихая в умиротворенном диминуэндо, не перешло наконец в молчание. Каллисто медленно поднял голову.
— Я держал его, — запротестовал он, не в силах понять, — отдавал ему тепло моего тела. Почти как если бы я передавал ему жизнь. Или ощущение жизни. Что же произошло? Неужели передача тепла больше не действует? Разве нет уже…
Он не закончил.
— Я только что была у окна, — сказала Обад. Каллисто в ужасе подался назад. Какое-то мгновение она стояла, колеблясь; Обад давно чувствовала его одержимость и каким-то образом поняла, что теперь все сводится к этим постоянным тридцати семи. Затем внезапно, словно найдя единственное и неизбежное решение, стремительно — чтобы Каллисто не успел заговорить — подошла к окну, сорвала портьеры и разбила стекло своими изящными руками, которые вышли наружу, кровоточа и сверкая осколками; повернувшись лицом к человеку на кровати, она ждала, когда наступит равновесие, когда 37 градусов по Фаренгейту утвердятся навсегда как снаружи, так и внутри, и когда нелепо повисшая доминанта их отчужденных жизней разрешится в тонику темноты и полного отсутствия всякого движения.
Под розой
После полудня над площадью Мохаммеда Али начали собираться желтые облака, начертав в небе над Ливийской пустыней несколько завитков. С юго-востока по улице Ибрагима и через площадь бесшумно мчался поток воздуха, неся в город холодное дыхание пустыни.
«Да будет дождь, — подумал Порпентайн. — Скоро начнется». Он сидел на террасе кафе за небольшим металлическим столиком и курил турецкую сигарету, потягивая третью чашку кофе; его плащ был брошен на спинку стоявшего рядом стула. Сегодня на нем был светлый твидовый костюм и фетровая шляпа, с которой спускался на шею, защищая ее от солнца, муслиновый шарф: с солнцем лучше не рисковать. Впрочем, сейчас, под натиском облаков, светило меркло. Порпентайн поерзал на стуле, выудил из жилетного кармана часы, взглянул на них и положил обратно. В который раз огляделся по сторонам, изучая европейцев на площади: одни спешили в банк «Оттоманский Империал», другие слонялись вдоль торговых витрин, третьи сидели в кафе. Он старательно следил за тем, чтобы на лице, выражавшем предвкушение услад, не дрогнул ни один мускул; все выглядело так, будто у Порпентайна свидание с дамой.
Обстоятельства складывались в пользу противников. Один Бог знает, сколько их было. На практике их число сводилось к агентам Молдуорпа, опытного шпиона, так сказать, ветерана. «Ветеран» — это словечко часто старались вставить. Видимо, то был поклон старым добрым временам, когда таким определением награждали за героизм и мужество. Возможно и другое объяснение: теперь, когда век кубарем катился к концу, когда традиции шпионажа, создавшего негласный кодекс чести, рушились, когда условия предвоенного поведения определялись (как утверждали некоторые) на игровых площадках Итона, такой «знак отличия» помогал не раствориться в этом своеобычном haut monde, пока провал — личный или всей группы — навечно не впечатывал ваше имя в шпионские анналы. Самого Порпентайна противники называли «Il semplice inglese».
На прошлой неделе в Бриндизи они, как всегда, не отставали от него ни на шаг; это давало им определенное моральное преимущество, ведь они как-никак понимали, что Порпентайн не может ничего предпринять в ответ. |