Дальше стихи о пожарном не шли.
Платон долго думал: что еще можно сказать о пожарном? Но, ничего не выдумав, зачеркнул написанное и стал сочинять другое.
На слово ропот подвертывалось, почему-то, неприличное слово. Платон усердно искал другие и не находил, а неприличное лезло все назойливее, казалось, что стул требует именно это пошлое словечко, не соглашаясь с другими. Платон задумался: вот и слова, даже самые простые имеют, так же, как все вещи, свой характер, свои упрямые требования. Все связано, спутано, и только Лесли Мортон умеет разрывать эти путы и связи.
Думать об этом было интересно, но не удалось; дверь за спиною Платона скрипнула, из черной щели высунулась маленькая, гладкая головка очковой сестры Анания; придерживая тело свое рукою, похожей на лапку ящерицы, сестра ядовито зашипела:
— Вы, молодой человек, напрасно сопите…
— Как? — спросил Платон.
— Так. Вы сопите совершенно напрасно: все сосчитано и записано.
— Что такое — записано? — спросил Платон сердито, испуганно.
— Все, все вещи и часы, да-с. Запись у меня. И пожалуйста не выдумывайте глупостей. Есть полиция и есть суд.
Платон повернулся к ней спиною, обиженно пробормотав:
— Я вас не касаюсь.
Очковая шипела:
— И не смеете, и не можете. Всем известно, что покойник был полуумный, есть свидетели!
Она чихнула и на этот раз так грозно, что загудели боевые пружины всех стенных часов. А притворяя дверь, старуха напомнила:
— Есть суд.
Тихонько обругав ее, Платон посмотрел на стихи: они были написаны кривыми строчками, напоминали развалившийся забор и было в них что-то неприятно рыжее, это, конечно, от чернил. На стихах о пожарном сидел таракан, поводя усами, казалось, он читает и ему не нравятся стихи; Платон сшиб его щелчком и начал ставить крестики на каждую букву, буквы приняли сходство с мухами, тогда он стал приделывать буквам усики и на бумаге явились ряды тараканов. Уничтожив стихи, Платон написал четко и твердо: «Таракан не вреден, а противный и ни к чему».
С утра началось нечто весьма обидное: пришел полицейский чиновник, жесткий, цинкового цвета, с острыми локтями, он привел гладко причесанного человека в мундире со светлыми пуговицами и ювелира Паламидина, прозванного Грек.
Очковая старуха, наталкивая их всех, поочереди, на Платона, шипела:
— Он всю ночь сопел против моих прав. Он бумаги рвал, заметьте!
Полицейский и гладкий допрашивали Платона как жулика, а Грек нашел в книге заказов бумагу с тараканами, носом прочитал ее и подал гладкому:
— Господин следователь, тут какое-то соображение написано.
— Чепуха, — сказал гладкий человек.
А старуха насвистывала, шипела:
— Покойник был полуумный, он в бога не верил и даже отверг родных. Он семнадцать лет прятался от нас.
Грек водил масляными глазами по рожицам часов, шевелил бритой, синей губою и считал что-то на пальцах, тихонько, в такт маятникам, причмокивая. Платон знал, что об этом ювелире ходят по городу очень темные слухи, что «пробирная палата» дважды привлекала его к суду; Платону казалось, что из голых глаз Грека вытягиваются темные, паутинные лучики и все в магазине связывают, оплетают.
Когда полицейский и следователь ушли, Грек, затворясь в комнате с очковой старухой, говорил там с нею о чем-то вплоть до вечера, когда поп и дьячок пришли служить панихиду: за панихидой Грек, потный, растрепанный, горячо шепнул Платону:
— Покупаю магазин со всей требухой, — остаешься?
— Я… позвольте подумать, — ответил Платон, наблюдая, как улыбается кадило, голубовато дымя, весело позвякивая и пресекая желтенький пыльный луч солнца. |